Мама улыбалась.
– Ну, и выдумщик ты, дорогуша. Хитрец и фантазер.
После обеда, когда она ушла мыть посуду, Сережа убрал скатерть с круглого стола, наверное, из дуба, думал он, ведь он не разбирался в породах деревьев, в саду их этому не учили, а дуб – это он знал – самое крепкое и сильное дерево на свете, такое же, как их стол. Из-под дивана выдвинул картонную коробку с солдатиками из олова. Все разрисованные в настоящую военную форму, отлитые с выдумкой, разнообразием в выборе положений: тут и стоячие, парадные гвардейцы с ружьем на плечо, и сидячие, стреляющие с колена из автомата ППШ с круглым рожком («Пистолет-пулемет Шпагина», – сказал папа, – «с магазином, в котором продают патроны». Сережа еще удивился: «Как такой большой магазин со стеклянными прилавками, заполненными вареной колбасой, молочными пакетами и городскими булочками по семь копеек, со всеми продавщицами и очередями из покупателей умещается в маленьком предмете, похожем на коробку из-под монпансье»), и офицеры, палящие из пистолета неизвестной марки, и лежащие, окопавшиеся пехотинцы, целящиеся в воображаемого противника – конечно же, фрица, война еще не забылась, да и не дадут забыть.
Книги с маминой этажерки оказались на столе крепостью, солдатики разделились на два фронта, за неимением реальных фашистов пришлось построить в наступательную шеренгу красноармейцев – мама же сказала, что он выдумщик. И бой начался.
Сережа очнулся, когда дверь распахнулась, и вошел отец. Он шатался и с ухмылкой смотрел на него, не видя.
– Сынок, ты, что так смотришь? Папка с работы пришел, папка устал, папка спать хочет, – он доплелся кое-как до дивана и с громкими охами рухнул, чуть не промахнувшись.
Через минуту он уже храпел. В ботинках, в грязном коричневом вязаном свитере с горлом, он лежал, неестественно подогнув руку за спину, как убитый – Сережа видел такое в кино. Он на мысках подкрался к отцу, толкнул его рукой в бок, пробуя, мертвый или нет. Раздался новый взрыв храпа. Сережа размахнулся и изо всей силы лягнул его.
– Что здесь творится? – в дверях стояла мама. – Все ясно. Опять нажрался, дурак. Вставай, вставай, чудо, раздевайся и ложись нормально, в постель.
– У-у-у, – мычал отец.
– Вот, изверг, вымотал меня всю, – мама с бессильной злобой раскачивала его, тяжелого, как каменная глыба.
– А-а-а, – вдруг сменил он звук, и, проснувшись, встал. – Чего толкаешь, я, вот, тебя, – он схватил ее за волосы и пригнул с силой, с его чудовищной силой, с которой ей никак было не справиться.
– Не надо, папа, не надо, – закричал Сережа и бросился на отца с кулаками, в следующую секунду отлетев в угол комнаты, словно пушинка.
Они беззвучно боролись в неравной схватке, пока в комнату вихрем не внеслась соседка Мая с чайником в руке. Мая взмахнула этой рукой и плеснула кипятком на спину отцу. Крышка со звоном отлетела в сторону Сережи, и обжигающие капли упали на него, оставив на ткани рубашки круглые с неровными краями пятна.
– О-о-о, – завыл отец, – ошпарила, убила, – бросил свою жертву, убежал в коридор.
– Ы-ы-ы, – заплакал Сережа.
Мама подняла его на руки и прижала к груди. Сережа сквозь слезы и туман в глазах разглядел на полу разбросанных солдатиков и растекающуюся, как кровь в кино, лужу.
…В школу он поступил, когда ему исполнилось семь лет. Та располагалась в глубине двора, обнесенного таким же красным кирпичом, из какого выстроено было четырехэтажное здание, архитектурными изысками не отличающееся, даже мрачноватое. Много позже воспоминания неуклонно приводили его к ассоциативной параллели с обликом Матросской тишины, хотя судимостей в жизни он избежал, – возможно, как-то проходил мимо, или видел в кино, в теленовостных репортажах, кои веером в одно время пропорхнули по всем каналам. Еще одна мысль навела его на аллегорические сравнения, когда подростком читал Дюма: описания тюрьмы, Бастилии уж чем-то незаметным в словах, складывающихся в предложения, – тем, что он не объяснил бы у доски сознательного бытия, духом, что ли, витавшим при их визуализации в мозгу, – с шокирующей точностью указывали на пугающую схожесть в монолитных образах двух гигантов. Зато, какие были колонны у входа в храм науки! В два обхвата самим Атлантам, до третьего этажа, выкрашенные белым на манер римских мраморных портиков.
Сплошная стена напротив фасада школы – и впрямь, застенок – уходила высоко к небу, ничего уже, кроме тучек, не пропуская внутрь. Вдоль нее голый садик, за частоколом забора, ажурным и по-ученически аляповатом, служил беговой дорожкой для школьников, вынужденных и в непогоду, или даже в пик ненастья, приобщаться к физической культуре, заимствованной скорее у погибших спартанцев, нежели у разборчивых олимпийцев. Особо при наступлении жестких январских морозов, когда экзекутор со свистком – пластмассовым, не железным, чтобы спасти синие губы – выгонял из тепла толкающихся в широком фойе, укутанных в мамины шарфы учеников с постукивающими друг о дружку палками и натертыми незамерзающей смазкой лыжами.
Коридоры на этажах были такой длины, какой уже никогда больше в своей жизни Сережа нигде не видал. С одной стороны окна высокие, тяжелые, трехстворчатые, с двумя рамами, с литыми, казалось, из куска гранита, подоконниками, на которые, запрыгнув, сидели одновременно полкласса. С другой – попеременно: стена, дверь, стена, дверь… Каждая дверь на втором этаже в свой класс, даже таблички над ними указывали порядок: 1 класс, 2 класс, 3 класс. На третьем и четвертом уже иные надписи: кабинеты химии и физики, русского языка и литературы, и необрученные – просто аудитории, например, для занятий математикой или иностранным языком (мало ли что преподнесет или куда занесет судьба). И была еще одна дверь, самая высокая – учительская, откуда после оглушительного звонка, всегда неожиданного, резкого и продолжительного, как будто залипла кнопка в нажатом состоянии, выплывали женщины, солидные, строгие, словно озабоченные нависшими над ними проблемами. Но этого никто из учеников не видел, потому что все они, до единого, к этому мгновению сидели за партами – локти на столешницу, руки слеплены ладонями вниз. Чуть крепче воображаемое объятие и вполне сойдет за картину, изображающую человека, защищающего грудь от удара, или борца, удушающим приемом оканчивающего схватку.
В школу и обратно он шел по Потаповскому переулку, продолжавшему историю другого, с говорящим названием Кривоколенный, причем с парадоксальной правдоподобностью эстафетчика. Туда, сонный и обреченный, оттуда – переродившийся, в компании Славки Мелкова («Мел») и Олежки Сенкевича («Сеня»), его друзей. Они без остановки хохотали, как будто заразная болезнь поразила всех троих. И уже никто их них не помнил, какую шутку и кто сказал. Смеялись и смеялись.
Мел прятался в нише меж двух колон – миниатюрная пародия – и оттуда мычал, пугая проходивших мальчиков. И вылезая из щели, собирал всю желтую штукатурку со стены и монументальных жерновов из прошлых веков, красившую его новенькую школьную форму из центрального детского мира, магазина на улице Дзержинского – флагмана отрасли, – в чудаковатый канареечный цвет. Он был катастрофически толстым и неповоротливым.
– Ну, Мел, ну, мел, – ржали, как кони, его друзья, да и сам он.
Во втором классе он вдруг понял, что влюбился, как будто ранее он не подозревал о существовании такого чувства. Может быть, на уроке вслух прочитали об этом в книжке, заменив наскучившее – он же не первоклашка – «мама мыла раму» на что-то вроде «Паша любит кашу», а ему, конечно же, послышалось «Паша любит Машу».
– Что, какую Машу? – оживился он.
Или он смотрел это в кино, куда отец возил его на трясущемся трамвае каждое воскресенье ранними утрами. На первый сеанс в огромном зале, где рассеянные группки малышей на откидных мягких креслах терялись среди малиновой пустоты незаполненных пространств, отпружиненных назад в вертикальное положение сидений. Вряд ли, все это были детские утренники с потешными, сплошь морализованными, правильными фильмами. Но ведь никто не говорил ему, что любовь – это поцелуи с девочкой или страх прикосновения. Это его изобретение. Нет, конечно, намеки в фильмах были, они были закамуфлированы под дружбу и защиту слабого пола, которые не могли его обмануть, скрыть их истинную подноготную, их суть.
В качестве объекта для реализации пылкого чувства он выбрал девочку из своего класса, заметьте – из своего класса, как будто, это облегчало задачу. Как полагается в таких случаях, у него оказался соперник, уже известный Олежка Сенкевич, еврейчик из интеллигентной семьи, всегда опрятный, в глаженой светлой рубашечке с бабочкой, с кожей, также просвечивающей своей белизной, с манерами дворецких – где их подцепил? – и реверансами и ужимками не мужского рода, скорее балетной примы. Сережа с пролетарскими замашками и взрывной энергией казался явным антиподом ему. Но у Сережи было одно преимущество: он был красив – такое многие замечали, когда встречали его вместе с мамой и восхищенно вскрикивали: «Какой красавчик у Вас сынок, Валентина Сергеевна!» Либо они, как все взрослые, подыгрывали или переигрывали в этой шутейной комедии, называемой «общение с родителями». Либо они искали скрытую выгоду от этих слов, некий аванс на будущее в наш разноречивый и изменчивый век, подстраховку, беспроигрышный билет, который обязательно выиграет в лотерее, ведь угаданы все цифры, что не трудно – комбинация известна всем, у кого есть дети.