плохо…
– Да, субъективность восприятия… – задумчиво сказал Рассел.
Андрей торжествующе улыбнулся: если беляк думал подколоть его учёными словами, недоступными глупому негру, то гад просчитался. Это он и по-английски знает.
– Восприятие всегда субъективно, – гордо парировал он.
Жариков улыбнулся: всё-таки Андрей взялся и за английский. А как спорил… до хрипоты. Упёрся, не нужен ему этот язык, говорить может и хватит с него. И вот, всё-таки…
– Да, – кивнул Андрей, поняв, чему улыбается Жариков. – Да, я взял ту книгу.
– Трудно?
– Очень, – честно ответил Андрей. – Но интересно.
– И что за книга? – чуть более заинтересованнее обычной вежливости спросил Рассел.
Андрей смутился и ответил не так, как хотел – веско и спокойно, а робко, будто извиняясь.
– «Философия знания».
– Рейтера? – изумился Рассел.
Андрей кивнул.
– Но… но это действительно сложно.
– Мне интересно, – буркнул Андрей и уткнулся в чашку с остывшим чаем.
Ему было всё-таки тяжело говорить по-английски без положенного обращения к белому: «Сэр», – и он устал от этого короткого разговора. Рассел смотрел на него удивлённо и даже… чуть испуганно.
– Вы знаете… о судьбе Рейтера?
– Да, – кивнул Андрей. – Он погиб. В лагере, – и посмотрел прямо в глаза Рассела. – Его убили.
– Да-да, – Рассел посмотрел на Жарикова. – Я не думал, что его книги сохранились. Было проведено полное изъятие из всех библиотек, включая личные. Хотя… в России…
– Сказанное переживёт сказавшего, – улыбнулся Андрей. – Это тоже сказал Рейтер.
– Вы читали его афоризмы?!
– В сборнике, – Андрей посмотрел на Жарикова. – «Немногие о многом». Так, Иван Дормидонтович? Я правильно перевёл?
– Правильно, – кивнул Жариков.
– Вы читаете по-русски?
Рассел уже не замечал, что обращается к рабу, спальнику, как… как к равному.
– Да, – Андрей улыбнулся. – И по-русски мне легче читать.
– Вот как? Ну, – Рассел отпил глоток, – разумеется, Рейтер прав. Сказанное переживёт сказавшего, – и посмотрел на Жарикова. – Всё так, доктор.
– Ничто не проходит бесследно, – согласился Жариков.
– И самый прочный след в душе, – подхватил Андрей. – Это тоже Рейтер, я знаю. Но, Иван Дормидонтович, но ведь душа, сознание непрочны, они… субъективны, так? А след объективен. Я понимаю, когда субъективное в объективном, непрочное в прочном. А у Рейтера наоборот. Я чувствую, что он прав, но я не понимаю, как.
Андрей совсем забыл о Расселе и говорил так, как обычно, только что по-английски, а не по-русски.
– Рейтер – мастер парадоксов, – пожал плечами Рассел.
Его тоже захватил этот разговор. Шёл за другим. Просто вышел пройтись перед сном по зимнему дождю и… и вот нарвался: спальник, джи, читает Рейтера по-русски, спорит о гносеологии – мир вверх тормашками! И ведь не натаскан, как натаскивали в питомниках всех спальников на стихи и песни, да и репертуар там был специфический, и Рейтер в него никак не входил, как, впрочем, и другие, даже не запрещённые философы… И нет, не заученное с голоса, явно своё у парня… Вот никак не ждал. И это не подстроено хитроумным доктором для «адаптации пациента в изменившихся социальных условиях», доктор не мог знать, что он придёт, его не ждали, он был не нужен им. Странно, конечно, такое использование спальника, они не для философских бесед делались, но… у доктора могут быть свои причуды. Но… но неужели парня всерьёз мучают эти проблемы?
– Простите, сколько вам лет, Андре?
Андрей удивлённо посмотрел на него.
– Полных восемнадцать. А… а что?
– Самый возраст для таких проблем, – улыбнулся Рассел. – Мой отец считал философию детской болезнью. Вроде кори. Которой надо вовремя переболеть, чтобы получить иммунитет на всю остальную жизнь.
И удивился: так резко изменилось лицо парня. Застывшие черты, маска ненависти…
– Андрей, – предостерегающе сказал Жариков.
– Это доктор Шерман? – медленно спросил Андрей. – Это он так говорил?
– Да, – насторожился Рассел.
Андрей отвёл глаза и угрюмо уставился в свою чашку. Если б не доктор Ваня, он бы уж сказал этому беляку… Не вежливо, а по правде. Философия – детская болезнь?! Так Большой Док не только сволочь, а ещё и дурак к тому же.
– В чём дело? – уже более резко спросил Рассел.
– В чём дело? – переспросил Андрей, поглядел на Жарикова и упрямо тряхнул головой. – Жалко. Жалко, что он не болел этой болезнью. Может, тогда бы он не ставил экспериментов на людях.
Рассел стиснул зубы, пересиливая себя. Значит, доктор рассказал парню… больше ведь знать об этом неоткуда.
– Зачем вам это понадобилось, доктор? – вырвалось у него.
Но ответил Андрей. Не на вопрос, а просто говоря о своём.
– Как он мог? Он же… клятву Гиппократа давал. И такое творил. Не понимаю, никогда не пойму. А с виду… человек.
– С виду? – Рассел начинал догадываться, но… но этого не может быть. – Этого не может быть, – повторил он вслух.
Андрей кивнул. И вдруг – неожиданно для Жарикова – заговорил совсем другим, деловито скучающим тоном. С интонациями, от которых Рассел похолодел.
– Разумеется, по завершению эксперимента материал ликвидируется. Это элементарно. Но в данном случае… реализуйте в обычном порядке.
Он говорил, глядя перед собой, и его лицо было уже просто усталым. Наступило молчание.
– Простите, – тихо сказал Рассел. – Я не знал.
– Прав Рейтер, – Андрей словно не слышал собеседника. – Тело заживёт, а душа – нет. И Чак, уж на что… и то говорит, что нам не на руку, а на душу номер кладут. И бесследного ничего нет, и опять Рейтер прав. Нас и стреляли, и жгли по Паласам, по питомникам, именно чтобы следов не осталось. А мы есть. И память наша есть. И… и я думаю, Рейтера за это и убили, – Андрей закрыл лицо ладонями и тут же убрал их, положил, почти бросил на стол по обе стороны от чашки. – Простите, Иван Дормидонтович, я не хотел, само вот выскочило.
Жариков смотрел на него с грустной улыбкой.
– Скорее, это моя вина, – Рассел вертел чашку с чаем. – Это я помешал вам. И извиняться нужно мне.
Андрей молча покосился на него и стал пить остывший чай. А Жариков тихо радовался, что Андрей не зажался и не сорвался в неуправляемую реакцию. Взрослеет.
Рассел никак не ждал такого оборота. Он сам много спорил с отцом именно об этом, правда, мысленно и уже после капитуляции, и вот… спальник, джи, экспериментальный материал… обвиняет доктора Шермана в измене клятве Гиппократа. Но разве он сам всегда верен ей?
– Андре, вы говорили о клятве Гиппократа. А вы, вы сами давали её?
Андрей кивнул.
– И вы верны ей?
Жариков снова напрягся. И снова Андрей удержал себя.
– Я знаю, о чём вы говорите. Но я не мстил. Я тогда не знал, что вы… его сын.