меня к себе «на елку» — встречать Рождество[18]. Я пришел уже поздно и застал у него только одного Ник. Александр. Демерта. Мы, я и Демерт, просидели у него всю ночь… Курочкин на ту пору уже выглядел совсем надломленным человеком. В нем оставалась лишь тень того, что жило в нем во дни оны…
Такова уж, видно, судьба всех даровитых русских писателей того уклада, к какому принадлежал Курочкин. Для такого писателя, как для известного сказочного странника, стоящего на распутье, все пути равно «заказаны»: пойдет ли он вправо, пойдет ли влево, или прямо — везде его погибель ждет. Одного застрелят на дуэли, другого заживо где-нибудь похоронят, иной разом отравится «чарой зелена вина», иной просто захиреет, зачахнет, как растенье без воздуха, без света, и исчезнет из мира незаметно,
«Как исчезает облак дыма На небе сером и туманном В осенней, непроглядной мгле…»
Вообще эти братья-писатели очень редко благополучно доживают у нас до старости…
В то время, о котором я теперь пишу, в речах Курочкина и в его сухом отрывистом смехе звучала угрюмая, нехорошая нота. Он быль рассеян, желчен, недоволен, но на мгновенье порой присущая ему прежде веселость освещала его лицо, оживляла его полупотухшие глаза.
Поговорили о «La f'ille de m-me Angot», которая лишь накануне перед тем появилась в свет (в переводе Курочкина) и в продаже пошла довольно бойко, т.-е. «бойко» — по нашему, по-российски. Курочкин, разумеется, не мог придавать значенья этой оперетке, смотрел на нее, как на безделушку, но было очевидно, что успех ее все-таки порадовал его. Потом разговор наш перешел на литературу вообще. Наступавший 1875 год обещал принести кое-что новое…
В ту пору «Петерб. ведом.» от Корша переходили к Баймакову, и граф Сальяс уже собирался редактировать эту газету. На страницах «Петерб. Ведом» между тем происходили раскланиванья прежних сотрудников с публикой. Особенно чувствительно прощался один из главных коршевских фельетонистов и, пользуясь случаем, наговорил тогда массу жалких слов. Смешны казались нам тогда эти многоглаголивые прощанья, потому что мы очень хорошо понимали, что все эти «господа отъезжающие» в самом непродолжительном времени опять явятся где-нибудь перед почтенной публикой. Все знали, что это прощанье — не что иное, как своего рода водевиль с переодеваньем, ибо уже давно было известно, что «отъезжающие» — люди очень покладливые и не преминут скоро дать знать о себе. Теперь, как вспомнишь, эти торжественные прощанья, проникнутые меланхолическим оттенком, кажутся еще забавнее… И, действительно, после этих прощальных ламентаций читатели еще не успели, как говорится, сапогов износить, а «отъехавшие» уже стали показываться то там, то сям, и пришлось «снова-здорово» раскланиваться с публикой…
Я резко высказался о некоторых из коршевских сотрудников.
— Теперь вы так говорите о них!.. — с ядовитой усмешкой возразил мне Курочкин. — А почем знать: может быть, придут такие времена, когда и эти господа покажутся добропорядочными литераторами — в сравнении с новыми типами… А! Что?! Не так ли? — обратился он к Демерту.
Демерт сидел, сгорбившись, и, поглаживая бородку, смотрел задумчиво куда-то вдаль из-под нависших ему на лоб волос.
— Конечно! — проворчал он. — Как их, дьяволов, узнаешь…
Мы уже знали, что Корш — человек «умеренный и аккуратный», но в то же время человек образованный, тактичный, совестливый, умевший кое-как (хотя не всегда) сдерживать в границах разума и порядочности своих сотрудников… А что такое представляли собой гг. Баймаков, Сальяс и Ко — доподлинно никому еще не было известно… Курочкин каким-то сверхчувственным способом как будто предугадывал появление тех «нелитературных» органов печати, на которые нам пришлось любоваться впоследствии…
В разговорах, в спорах, в чтении русских и французских газет и отрывков из книг прошла вся ночь. То была последняя ночь, проведенная мною с Курочкиным в задушевной беседе. Мы с Демертом вышли от Курочкина уже в пять часов утра, когда праздничный колокольный звон гудел над сонным Петербургом, еще погруженным в предрассветные сумерки…
Мы шли по Литейной, по направлению к Невскому проспекту, и Демерт говорил мне:
— А черт с ним, с Петербургом! Только бы мне развязаться с ним… Уеду в деревню и стану в деревне жить…
И, оживившись, он стал излагать мне план своей будущей деревенской жизни. Он построит себе в деревне дом, познакомится с соседними крестьянами, по праздникам вечером станет зажигать у себя висячую лампу (он почему-то все напирал на «висячую лампу»), станет собирать к себе крестьян и читать им газету…
— А тут, я вам скажу, подохнешь ни за грош… измотаешься, измочалишься и — ни к черту! — говорил он.
Демерта давно уж нет…
15 августа 1875 года и Василия Курочкина не стало.
Весть об его почти скоропостижной смерти застала меня в степной глуши, далеко от Петербурга. И я с грустью подумал: «Да, братья-писатели! В вашей судьбе что-то лежит роковое…»
Воистину, так!..
Русские газеты напечатали некролог Курочкина. Появилось в свое время и несколько воспоминаний о нем (сколько помнится, в «Неделе»), но эти воспоминания, признаться, были в каком-то странном, «увеселительном» роде, как будто Курочкин всю свою жизнь только и ел да пил, и не мог оставить по себе никаких воспоминаний, кроме «увеселительных». Мне запомнился Курочкин совсем в ином виде, да, вероятно, и многим он запомнился так же, как мне. Напр., ровно нет ничего «увеселительного» в воспоминании о том, как Курочкин однажды вечером у А. А. Ольхина читал своего «Принца Лутоню»[19], и со мной, конечно, согласятся все, бывшие в тот вечер у Ольхина. Курочкин читал прекрасно, чистым народным говором