Рейтинговые книги
Читем онлайн Собрание сочинений. Том I - Леонид Ливак

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 83 84 85 86 87 88 89 90 91 ... 120

Пусть душа твоя мгновенна —

Над тобою неизменно

Гордость юная твоя,

Верность женская моя.

В том, как мы поддаемся стихам, разобраться не совсем просто: их ритм, словесные сочетания и то неуловимое, что «между слов», как-то незаметно в нас проникают и навсегда сливаются с душевной нашей природой, явно участвуя в ее создавании, вместе с другими создающими душу силами – любовной борьбой, книжными подсказываниями, каждодневными глупыми мелочами и непонятным, неисчерпаемым, самовысекающимся внутренним огнем. Я не хочу перебирать отдельных стихотворений и пытаться вас убедить, что многие из них умирают или умерли (сколько бы ни внушали они привычного восторженного доверия), что иные строки давно стерлись и не волнуют, я только посоветую – ради сравнения прочитать Ронсара, Расина или Мюссэ, вероятно, мало вам известных и не близких, и даже не стану объяснять, почему вы окажетесь к ним (с детства, с первой любви волнующим каждого француза) холодной и удивленно-осуждающей и почему искренно восхититесь при чтении Верлэна, каких-нибудь французских современников, сразу трогающих и близких: если вы не согласны со мной, не стоит ничего доказывать и вас безжалостно – по вашим же словам – «обеднять», лишая привычного от снижаемых мною стихов утешения (да я и не люблю споров и только рад вдохновляющему, добро совестно-дружескому обмену мнений), если же вы начинаете думать как я, будем вместе удивляться тому, что нам представляется величайшей нелепостью и жестокостью – смерти умерших, жизни живых (или современников), незаслуженной победе Блока над Пушкиным, Верлэна над Ронсаром и Расином. Я также не стану вам досаждать произвольными рассуждениями о том, какие произведения живут сравнительно долго, какие воскресают или же гибнут безвозвратно – пусть занимается этим унылая «история литературы», напоминающая мне кладбище, куда постепенно словно бы «свозится» «живая, действующая литература», все самоотверженные усилия и достижения. Может быть, историко-литературные «похороны» (перворазрядные, торжественные – простите за грубость моего образа) – более прочная награда для творца, чем искусственное его оживление – от невежества, боязливости и слепоты. Может быть, именно Пушкин это подозревал (ведь ему приписывают что угодно) и ко всему, даже к «вечным произведениям», мог бы отнести безнадежно-бесстрашную сентенцию своего предшественника: «Мертвый в гробе, мирно спи, жизнью пользуйся, живущий»…

Еще раз простите, что бегло и как бы мимоходом пишу о вещах столь ответственных, но не хочется в этих письмах, меня волнующих из-за другого, приводить какие-то пространные доказательства. Буду совсем откровенен: я ничего и не сумею доказать – кое-как лишь могу объяснить то, что давно и без колебаний знаю, внутренно чувствую, из-за чего возмущаюсь и скорблю (разумеется, меньше, чем из-за своего, личного). Нисколько не уверен, что перед вами оправдался, предупредив о своей поверхностности и в ней признавшись: ведь так можно, предупредив о любой пошлости, ее высказать, требовать снисхождения (что равносильно модным теперь и не всегда ироническим кавычкам, будто бы покрывающим все «стертые места» – видите, без кавычек уже никак и не обойтись). Притом вы строже других и часто бываете справедливее: вы не довольствуетесь добровольным признанием в вине и, если есть вина, обычно требуете исправления, и я боюсь вашего гнева, вызванного легкомыслием моих утверждений и еще более – разными личными моими намеками, похожими на «дешевое кокетничание» (чуть не последние ваши обо мне слова). Я даже слышу ваш голос, – «Или говорите прямо, или молчите, лучше молчите», – и, как при вас, теряюсь и, вероятно, как тогда, ничего не изменю и вас ничем не задобрю. Вот намекаю, пытаюсь упрекнуть и разжалобить – все способы, вами осуждаемые и ненавидимые – и письмо, которое так долго я откладывал, на которое с надеждой набросился, это письмо бесповоротно испорчено, а на придумывание другого не хватит у меня стойкости.

Вы просите написать обо мне. Внешне – ничего нового, но какая-то существенная перемена у меня происходит: прежде я ощущал каждую свою секунду (так именно, как ее ощущаешь, когда кого-то нетерпеливо ждешь или помнишь недавнюю обиду и мучаешься) – только любя, только вдвоем с возлюбленной (и то при спокойствии, при обеспеченности таким спокойствием) я как будто не замечал времени. Теперь я научился – от увлечения дневниковой работой, по-вашему столь бесполезной (или же просто оттого, что постарел и куда-то всё полетело), – я научился «глотать время», секунды, минуты, иногда часы, вдруг удивляться, что поздно, темно, что уже воскресенье и опять пронеслась неделя. Порядок моего дня всё тот же – словно бы случайный, постыдно избаловывающий и безвольный. Опять не меняю библиотечных книг и побаиваюсь – я, по-видимому, не очень-то с женщинами смел – хмурящейся библиотечной барышни. Перечитываю, как вы мне советовали, Лермонтова.

Письмо шестое

Я ЧАСТО думаю, почему у меня потребность (как в предыдущем письме хочу надеяться, что вы внимательно его прочли, а если нет, не смейтесь над напрасным моим упорством) – потребность непременно что-то снижать, в чем-то стараться разуверить, отказываться от чьего-то возвышающего, обожествляемого примера, – при этом в себе не ощущаю злорадства, разрушительных усилий, жестокости, наоборот, я настроен грустно до безнадежности, и к безнадежности моей примешивается скорее уж творческий вздымающий полет. Подобный отказ от всякой хоть немного сомнительной высоты, от пророческих утверждений о неизвестном, от игры в чужую или свою славу, всегда легкомысленной и самодовольной (не лично, а как-то за человечество самодовольной – что люди могут даже и на земле быть вечными и эту вечность словно бы дарить и принимать), такое тусклое, суровое «terre a terre» – свойство нашего поколения, одного из самых несчастливых и, пожалуй, одного из самых скромных. Никогда еще не было такой неоспоримо-ненужной войны, так явно показавшей разницу между крикливыми восклицаниями и горькой, безжалостно-обрушивающейся действительностью и, быть может, еще показавшей, насколько просто и точно – без приукрашивания – каждому надо разбираться в обстановке и в ней себе давать (иначе – смерть) ясный и верный отчет. Война же обнаружила, до чего мы заброшены, одни на земле, до чего нельзя надеяться ни на какую «потустороннюю» помощь и что единственное у нас утешение – как у погибающих на плоту среди бури – друг к другу тесно прижаться, передавая свое тепло, благодарно приняв чужое, и в этой близости, в сознании одинаковой у всех бедности, одиночества, беспомощности, вместе ожидать неизбежного скорого конца.

Нашему поколению не осталось ничего, кроме правдивой бесцельно-любознательной скромности, кроме присматривания к жизни и к миру без надежды его понять, кроме честных и скудных слов (от безответственного хвастливого блеска нас отучила не только война, но и неприятно-громкие «отцы», за которых уже перед войной, вероятно, многим бывало стыдно), мы научились молчать, не считая неловкими пауз и не стараясь искусственно их заполнить, мы умеем обходиться без вступлений, по возможности ухватываемся за самую суть вещей и, если она проста и бедна, ничего от себя не прибавляем, и всё это не упрощение, а очищение. Вот почему – беспощадные к себе – мы, не раскаиваясь, уничтожаем то самое, что спасительно другим помогало, что могло бы и нам помочь: мы вынуждены бесстрашно противоположить «слепое счастие» «зрячему горю», выбрать «горе» и не бояться его навязывать – по-видимому, такова именно (от слепоты к разъедающей зрячести) медленно развертывающаяся человеческая судьба, и в этом ее развертывании наше поколение не так уж отличается от остальных – и нам «навязали» наши предшественники какую-то частицу своей зрячести, и мы, вероятно, еще не видим, сколько сами подкрашиваем и затемняем. Но свидетели и жертвы огромных несчастий, мы – пытаясь очистить себя от всего в нас преувеличенного, надутого и высокомерного – оказались без всякой помощи, без всяких «небесных» или тщеславных отвлечений, и вот мне кажется, мы ценим, как никто и никогда не ценил, братскую, добрую, несомненную, осязаемую любовь, у нас потребность и утешаться и утешать ею, и каждый день, каждый вечер – в усталой и словно бы равнодушной толпе – мы неожиданно замечаем утомленные, страдающие, о чем-то просящие глаза, вероятно, похожие на наши – и этого немного стыдимся, как всегда при чрезмерном с собою сходстве, – но и стыдясь, если встретимся глазами, мы понятливо сочувствуем и подбадриваем, благодарные чуть не до слез безымянному ответному сочувствию. Вся эта необязательная, не божественная, никем не предписанная любовь особенно отрадна и нужна из-за ненависти, нас обступившей, впервые «сознательной», «классовой», «большевистской» (обратное последствие «доброй любви», ограничительно и дурно понятой), и, пожалуй, всего отраднее, что и в такой ненависти неоспоримо скрыто ее же – просто от смягчающего нашего времени – столь естественное и напрашивающееся поражение: помните ранние советские романы о гражданской войне – меня как-то не очень удивило, что в самые злобные, самые грубые дни люди, шесть лет подряд приносившие смерть и пощады не ожидавшие, более других заброшенные, отчужденные, предо ставленные себе, что они для солдатских своих разговоров нашли, вернее, не совсем случайно выбрали и приняли странно-нежное слово «братишка», более уместное в иной – дружеской и мирной – обстановке. Такая полуслучайность не одна, и всё чаще мне представляется, что нашему поколению суждено с непритязательной искренностью – пускай без Бога и неба – любить, всё скромнее, не отвлекаясь, искать и что в этих неразбрасывающихся своих поисках может оказаться оно удачливым.

1 ... 83 84 85 86 87 88 89 90 91 ... 120
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Собрание сочинений. Том I - Леонид Ливак бесплатно.
Похожие на Собрание сочинений. Том I - Леонид Ливак книги

Оставить комментарий