Так вот лунная сцена... Можно и Автора туда затащить, он все увидит, удивится и опишет.
А зачем?
Скучно это. Когда затевалось, то все выглядело смело и интересно, а после того как Автор пообщался с Иваном Борисовичем Адуевым, Игорешей, Васькой-стукачом, ненужным это показалось, лишним. Черные дыры, космическое пространство, линии судеб... Пусть все останется неким фоном, на котором происходят драматичные одинцовские события. И не будем углубляться в их мистическое значение, в наше предназначение...
Нам бы выжить, и ладно.
А хотелось, хотелось этакую фантасмагорию закрутить, чтоб ахнул весь неподготовленный читатель, чтоб за голову схватился, но к окончанию романа слегка устал Автор и к мистике относится уже без должного трепета. Но самое главное — на прошлой неделе окончательно выяснилось, что не будет у Автора определенного помещения размером десять квадратных метров, о которых он неустанно мечтает последние тридцать лет, в этом тысячелетии уже не будет.
И какая после этого лунная сцена? Какой бурлеск...
Обойдемся.
Будем считать, что самого Автора втянуло в черную дыру безнадежности и понял он, что писать ему до конца жизни суждено «между шкафом стенным и гостиничным тусклым трюмо». Иногда гнев его охватывает, иногда беспомощность, но остается надежда, что когда к концу тысячелетия все наши доблестные труженики будут обеспечены жильем, то, глядишь, при окончательном дележе и Автору перепадет пяток метров...
То-то будет весело, то-то хорошо!
Вот тогда и вернемся к лунной сцене, в душе Автора появятся легкость и озорство, разомкнет уста Нефтодьев, и тетя Нюра, отряхнув с себя могильный прах и подхватив кошелку, отправится в рискованное путешествие, и Аристарх опять наденет свое истинное одеяние — завернется в черный плащ с фиолетовым нутром, прицепит к кожаному поясу испанский меч в протертых ножнах. Глядишь, и Автор увяжется за ними, а то и вообще удастся собрать отчаянную компанию — Рихарда Янеша с береттой, Юрия Ивановича с этюдником, Абдулгафара с кинжалом, печальную Иру, еще не завитую, в джинсах и с родинкой на безымянном пальце — всех захватим, всех, к кому стремится душа Автора, кто живет в нем безвыездно и дает хоть какое-то ощущение уходящего времени...
И заявимся. В черную ли дыру, в лунные скалы, в марсианские развалины, на полуостров Мангышлак — какая разница! Вы не ждали нас, а мы приперлися...
Но это потом. Может быть, в новом романе. А пока — побредем вслед за Шихиным в дубовую рощу, сумрачную и сырую после дождя. Посетим, пока она еще стоит, недолго ей осталось. Решительное бульдозерное руководство расправится с ней в одно лето. И останутся строительные котлованы, траншеи, ямы... Не там ли к концу тысячелетия и обнаружатся пять квадратных метров, которым суждено достаться Автору? А пока твердо заявляю — не будет лунной сцены. Как выражается Игореша, мне очень жаль.
* * *
Шихину нечасто приходилось видеть рощу в столь ранний час. В молчании дубов ощущалось нечто таинственное, не до конца понятное, что и невозможно понять до конца. Они казались сгустками тумана, странными сооружениями, уходящими в темное небо, невероятным итогом сил выветривания, какой Автору довелось видеть в каменном оазисе Баян-аула, куда он добирался однажды в театральном автобусе с выбитым ветровым стеклом; в компании с директором несуществующего еще исторического музея и черноглазой казахской красавицей, которая с веселой обреченностью ехала неизвестно откуда и куда. Похоже, она уже не первый век кочевала но этим степям — и такая шальная мысль мелькнула у Автора, когда он смотрел на эту девушку, освещенную красным закатным пространством, наполненным запахом трав и ветром. В автобусе гулял сквозняк, шелестя бумагами на полу, играя волосами казашки, и матерился директор, пытаясь пальцами выковырнуть пылинки из глаз, и страшно болела голова у Автора, настолько, что терялось ощущение происходящего, иногда ему кажется, будто тот сумасшедший автобус до сих пор несется но степи и поднимаются на горизонте, наливаются ночной синевой скалы Баян-аула, так похожие на дубы, замершие в одинцовском тумане. А вся прошедшая с тех пор жизнь — не бред ли это, вызванный дикой головной болью?
С каждой минутой становилось светлее, уже можно было различить границы дубовых крон где-то там, в розовеющей вышине. За ближними дубами просматривались следующие, и в этой их бесконечности было что-то обнадеживающее, что убеждало — не все потеряно, пока есть на земле такие дубы, спасение возможно. Сейчас их нет, вырубили, а оставшиеся засохли, поскольку обрубили им корни, прокладывая трубопроводы, водопроводы, газопроводы, без которых, как нам кажется, жизнь остановится и замрет. Вот когда она действительно замрет, ни фига, кроме этих труб, не останется. Потомки решат, что на земле, вернее под землей, жили какие-то диковинные черви, не видевшие света дневного, неба и солнца и понастроившие для себя эти чугунные, бетонные, свинцовые, пластмассовые дыры в земле. И они будут правы, эти потомки, они будут правы.
Ладно.
Пока дубы стоят во всей красе.
Под дубами трава.
По траве несется радостный мокрый Шаман в восторге от того, что гости покинули тесный сад и вышли в рощу. Он забегал вперед, возвращался, заглядывал всем в глаза, приглашая поваляться вместе с ним по траве, снова уносился в туман, и откуда-то из глубины леса доносился его зовущий лай.
Впереди, в тех же черных сатиновых трусах, косо прилипших к ягодицам, шел Ошеверов. Сильные ступни выворачивали комья земли и травы, так что казалось, не Ошеверов здесь прошел, а сатир какой-нибудь. В одной руке он сжимал ружье, во второй — два патрона. За ним, чуть в стороне, брезгливо обходя вывороченную ошеверовскими пятками землю, брел Игореша. На его губах блуждала неуверенная улыбка, словно он по доброте душевной дал себя втянуть в какой-то глупый розыгрыш. Остальные вытянулись в цепочку, и не видно было, кто замыкал шествие. Скорее всего, последним шел Кузьма Лаврентьевич, кажется, его несуразно длинная тень колыхалась между стволами. Селена осталась. Сжав виски кулаками, она тихонько поскуливала, сидя в плетеном кресле.
— Может, не стоит? — проговорил Вовушка, ни к кому не обращаясь.
— Стоит, — ответила Валя. Она шла босиком, и ее мокрый подол хлестал по коленкам.
— Пусть все идет, как идет, — обронил Анфертьев. — А ты, Митя, что скажешь? — спросил он у Шихина.
— Ничего не скажу.
— Что бы ни случилось, тебе отвечать, — предостерег Васька-стукач. — Ты хоть понимаешь, что происходит?
— Разберусь потом.
— Но они убьют друг друга! — свистяще прошептала Федулова, не в силах скрыть радостного возбуждения.
— Не убьют, — проговорил Шихин устало. — Если кто-то рухнет первым, он уже не сможет убить второго. Один в любом случае останется в живых. Да и патроны плохие, ружье никудышное, а стрелки из них... Пусть.
Ошеверов остановился под дубом, который чем-то показался ему привлекательнее прочих, подождал Игорешу, прислонил ружье к стволу. Стоя в высокой мокрой траве, он смотрел одновременно на всех, но как бы насквозь, не видя никого. Когда подошел Игореша, Ошеверов молча протянул ему два кулака — в каждом был зажат патрон. Игореша ткнул пальцем в ближайший ошеверовский кулак, взял патрон, зачем-то внимательно осмотрел его со всех сторон, потер указательным пальцем капсюль, заглянул внутрь.
— Выстрелим по одному разу, — сказал Ошеверов. — Осечка тоже в счет. Крови мне не нужно, убивать тебя не хочу, но стреляться будем. Иначе не смогу жить дальше.
— Я буду стрелять в воздух, — сказал Игореша.
— Твое собачье дело.
— Стреляю в воздух, — повторил Игореша странным равнодушным голосом.
— В Шамана не попади. Бросаю монету. Моя решка.
Ошеверов подбросил прихваченный с собой пятак. Монета завертелась в воздухе, обещая удачу и жизнь, суля погибель, грозя смертью в это туманное утро, и было в ее верчении что-то от улыбки, насмешки, издевки, и все в доли секунды, когда невозможно узнать, как она к тебе относится, над кем смеется. Пятак упал у самого ствола, где почти не было травы, и улыбчиво замер в неподвижности, глядя круглым ликом в светлеющее небо. Никто не решался наклониться к нему, словно опасаясь дурной вести. Опустившись на четвереньки, Ошеверов увидел, что пятак лежал орлом кверху. Не поднимаясь, он взглянул на ружье у ствола, на столпившихся в отдалении друзей, на Игорешу.
— Ты первый. Бог дураков любит. Я ухожу к тому дубу. Тут больше пятидесяти метров. Шанс есть, учитывая, что руки у тебя трясутся, как у паралитика.
— Я стреляю в воздух.
— Не верю. Не сможешь. Ведь не сможешь отказаться от возможности ухлопать еще одного, еще одного в землю вогнать!
— Неужели ты думаешь, что я...
— Заткнись! — Ошеверов поднялся, отряхнул ладони, провел ими по лицу, словно снимая пот. — Я пошел. А вы все в сторону. А то он еще кого-нибудь уложит.