— Неплохо, — сказал Тайхман.
— К чести Дибольта надо сказать…
— О какой чести ты говоришь?
— Ну, назовем это так. В любом случае, он покраснел. Но не от гнева. Он зарделся от стыда.
— Подумаешь, покраснел!
— Но ведь есть люди, которые даже не краснеют. Но и это еще не все. Через несколько минут Дибольт оправился от смущения и произнес: «Все мы — простые смертные». — «И потому называем себя проповедниками», — сказал я. Тогда Дибольт произнес: «Написано: кесарю — кесарево». — «Но как же быть, если вы сами сказали, что кесарь — преступник? Вот вы называете себя протестантом. Где же ваш протест? Если бы Лютер узнал, во что так называемые протестанты превратили его учение, он бы перевернулся в гробу!» Дибольт очень расстроился: «Я пережил тяжелую внутреннюю борьбу, решая, не отказаться ли мне от кафедры. Но к чему бы это привело? Мое место занял бы другой пастор, или прихожане вообще остались бы без духовного отца. Стадо без пастуха». Казалось, Дибольт вот-вот разрыдается. Я сказал: «Нет, вам не надо уходить в отставку, вам надо протестовать, божьему человеку. Кроме того, ваше объяснение не содержит ни слова правды. А правда заключается в том, что вы и вам подобные боятся смерти. Самое смешное, что вам нужна смерть и, в особенности, страх смерти, для того чтобы держать людей в повиновении; без этого страха в церкви никто бы не ходил. Без страха смерти и того, что, по вашим рассказам, ждет человека после нее, вы бы не прожили, вы бы умерли с голоду. Вы же сами насаждаете у людей ужас перед смертью. Вы сами создали из смерти культ. И вы тоже, — это я уже обратился к отцу, — вы воспевали ее в гимнах и стихах, как нечто великое, как венец и вершину существования; это вы, религиозные люди, создали культ смерти и назвали ее глубиной души — стремление к смерти, погружение в себя, отречение от мира и так далее. Но ведь Гитлеру только это и надо. Он бросал свои семена в подготовленную почву. А теперь вы сами боитесь. Но не того, что лишитесь своего призвания, семьи и прихожан — нет, вы боитесь, что у вас отнимут жизнь, которую вы так презираете. Вот чего вы боитесь. — Я показал на скрещенные сабли. — Когда вы полны сил, вы изображаете из себя храбрецов с помощью всех этих трескучих фраз. Вы хвастаетесь, вы разглагольствуете о чести, свободе, мужском достоинстве, отечестве; вы пьете пиво, чтобы набраться мужества. Вы цитируете древних поэтов: „Dulce et decorum est pro patria mori“.[30] Помните? Вы кокетничаете со смертью. А теперь? Очевидно, вам уже не кажется приятным и почетным умереть за свою страну. Или за правду. Вы так боитесь смерти, что у вас нет мужества умереть даже за своего Бога». Тут Дибольт вскочил: «Это не так. Я не боюсь смерти. Я в любое время готов предстать перед Богом, если он призовет меня». — «А перед гестапо?» — «Да, и перед гестапо тоже».
Некоторое время разговор продолжался в том же духе. Я назвал Дибольта христианским мучеником из гостиной. «С христианами вечно одна и та же история, — сказал я, — сами они никогда не делают того, чему учат других. Кроме того, что можно сказать о церкви, которая учит — не убий, — а сама имеет воюющих епископов и армейских капелланов и к тому же благословляет солдат на битву? Что можно сказать о церкви, которая молится Богу, чтобы тот даровал победу над врагом? Шлемы долой, будем молиться!» — «Ты прав. Но по мне, все это очень грустно. Не вижу причин для смеха».
Чтобы сменить тему разговора, мой отец заговорил о политике. Он сказал, что власть изначально есть зло, поскольку ею всегда злоупотребляют. На это я ответил, что Бог сам нас этому учит. Более сильное дерево закрывает своей кроной слабое и лишает его солнечного света; слабый всегда погибает. То же самое и у животных — сильный поедает слабого. Таков Мир, сотворенный Богом, который вы, любители природы, так любите восхвалять. Вы взбираетесь на вершину горы, чтобы вкусить дыхание Божие, и не замечаете того, что лишаете при этом жизни червяка, оказавшегося у вас на пути. Вы славите Господа, создавшего все живое, и одновременно убиваете то, что он создал. Убийство, похоже, богоугодное дело. Я не вижу, чему тут можно поклоняться и что любить. И если вы скажете, что сила словно магнит притягивает слабых, а сильные способны противостоять этому притяжению, то я спрошу вас: кто должен сделать нас, молодых, сильными? Мы, очевидно, ответите вы. Ну хорошо, а сами-то вы сильные? Вот вы сидите тут и философствуете, мараете бумагу, пишете трактаты, которые никто не читает, и обсуждаете различные проблемы, в то время как другие люди убивают и погибают сами. Вы, словно испуганные животные в грозу, съежились от страха и забились в свои норы. Да вы должны снять шляпу перед самым юным солдатиком на фронте. Он рискует своей жизнью за то, что кажется ему правильным, ибо вы не смогли объяснить ему, в чем заключается истина. А вы чем рискуете? О человеке судят не по его идеям, знаниям и убеждениям, а по тому, ради чего он готов пожертвовать жизнью. Разве мое поколение виновато, что его заставили приносить жертвы идолу? Кто создал этого идола? Ну, в общем, примерно это я им и высказал. Ты можешь сказать, что я говорил это из чувства противоречия, но мне стало легче, и это мое единственное оправдание.
— А я и не знал, что ты такой ярый противник режима.
— Никогда об этом не говорил, но я и вправду его противник. Я думаю, мы еще слишком молоды, чтобы иметь свое мнение по политическим вопросам, мы все слишком молоды. Иногда думаю, что был бы противником любого правительства, любого режима, не важно, кто там был бы у власти. Но теперь я хочу рассказать тебе как можно короче о том, что последовало за этим разговором. Мои слова, должно быть, запали отцу в душу. Так что я, по всей видимости, стал непрямым виновником его смерти. Через два дня один студент моего отца сообщил мне, что он прочитал им лекцию о своей концепции власти и высказался в ней весьма откровенно. Я не придал этому особого значения, но, вернувшись вечером домой, узнал, что отца забрали. Я надел форму и пошел в местное отделение гестапо. С отцом я не увиделся. Мне сказали, что его уже увезли и что меня будут держать в курсе событий. Они обращались со мной очень вежливо — из-за моих медалей, очевидно. Потом меня спросили, могу ли я задержаться ненадолго, для очной ставки — они скоренько проведут ее, и все. Они были правы, задержался я ненадолго. Ввели человека — я даже не взглянул на него — и спросили, знаю ли я этого господина. Я сказал да, но только внешне. Они спросили, часто ли он навещал моего отца. Я сказал, что не знаю — я был на фронте.
— Вы часто посещали дом профессора Хейне? — спросил его гестаповец.
— Нет, совсем редко. Я навещал его, как пастор навещает своего прихожанина. Совсем редко. Это были чисто официальные визиты.
— А что вы делали во время этих официальных визитов?
— Я занимаюсь исключительно духовными вопросами. Утешаю людей в их горе, если в семье, к примеру, кто-то умер; соболезную им, убеждаю их быть стойкими и мужественными. Я делаю все возможное, чтобы улучшить нравы моих прихожан. Я…
— Отлично, борец за нравственность, продолжай в том же духе, — перебил его гестаповец.
Этого человека выпустили на свободу.
— Хайль Гитлер, господин комиссар, — произнес он.
— Хайль, Гитлер, господин пастор, — ответил гестаповец.
Минут пятнадцать я шел за ним. Я ничего ему не делал, но он шел все быстрее и быстрее. Я его и пальцем не коснулся, а он вдруг взял и побежал. На следующий день я получил приказ отправляться в школу подводников в Пиллау. Я отправил отцу два письма, но мне не разрешили ничего ему послать. В марте командование Белсена сообщило мне, что отец скоропостижно скончался; если я хочу забрать его тело, то пересылка будет стоить столько-то марок, деньги надо перечислить на почтовый счет такой-то; тело будет отдано только по предъявлении квитанции. Хайль Гитлер. Вот так все и закончилось. Впечатляет, правда?
Хейне включил радио. Когда приемник нагрелся, они услышали окончание выпуска новостей и повторение сводки о положении на фронтах. До них донеслись слова — «героический», «исключительное мужество», «героически пожертвовал жизнью», и они подумали: «Кому все это нужно?» Потом фанфары проиграли первые такты гимна «Будь всегда верен и смел». Это были позывные радиостанции «Германия». После этого страстный женский голос зачитал приветственные письма простых людей мальчикам, воюющим на фронтах. Прозвучало несколько легких фортепьянных пьесок, а потом включили танцевальную музыку.
— У нас в семье не только отец попал в концлагерь. Все родственники моей матери оказались там.
— А они-то за что?
— Да ни за что, просто за то, что жили в Германии. Они были евреями, вот и все, вернее, наполовину евреями. Ты знаешь, я ведь на четверть еврей, а может, и того меньше. Я знаю одно — если я женюсь не на еврейке, то в жилах моих детей будет течь всего шестнадцатая часть еврейской крови, и им разрешат жить в нашей стране. Не думаю, что с таким процентом еврейской крови им грозит смерть.