ней в газете пишут. Говорят, что ты редакции покоя не даешь…
— Помогаю освещать жизнь!
— Видимо, за эту помощь они твой портрет напечатали?
Сергей Сергеевич развел руками, решил отшутиться:
— Фигурой понравился.
— Ты увлекся бригадой, а в мастерских немало других забот.
— Сам же меня вызвал в партком и заставил заниматься бригадой! — проговорил Громов, пожимая плечами и ища сочувствия у Николая.
— Но ты пойми, — настаивал секретарь парткома, — у нас много скрытых возможностей. Надо их только найти.
— Скрытых?.. Поищем, Виктор Павлович!
— Все ли ты сделал? — продолжал Кузнецов.
— Ясно, — нет!
— А что же именно необходимо сделать сейчас?
Громов не ожидал этого вопроса, оторопело поглядел на Кузнецова:
— Надо подумать…
В другое время Николай засмеялся бы. Но сегодня, именно сегодня, после разговора с секретарем парткома, после его похвалы, было почему-то чуточку грустно.
С завода он шел один.
Осень — неприглядное, медлительное время года. От желтых берез и красных осин до потемневшей зелени сосен тянется длинная дорога осени, пересекаемая то дождем, то лучами тающего в облаках солнца, то, наконец, первой серебристой жилой утреннего инея… Грустна осень, и неизвестно почему хочется скорее добраться до первых, милых своей робостью снежинок. Хочется одного тона — пусть голубовато-белого, если нельзя иного: голубовато-белые тени недалекой зимы предвещают близость того постоянства и устойчивости, которые так приятны после осеннего смятения… Но осень неторопливо идет по грязным дорогам, любуясь в полдень просвечивающим на солнце красным листом осины, ввечеру — блестящей от дождя желтой веткой: березы, а уж под утро — темной сосновой зеленью, тронутой первыми заморозками, — идет, мелькая под окнами крылатым дождевиком почтальона, но почти никогда не приносит писем… Но вот отошли дожди, упал первый снег, заискрился первый лед, возникла та приятная грусть, которая приходит с первыми зимними вечерами. Приятна свежесть первого снега. Влажные снежинки, не долетев до земли, тают на щеках, а ветер лепит из снега и синевы сумеречную стену перед вами, словно вдавленные в нее темные тени постепенно принимают радостную земную ясность: это накат крыши, а это столбы ворот… И хорошо идти знакомой дорогой. Да жаль — один. Взять бы сейчас коньки — и на каток! Вместе с нею…
Надолго запомнится ему тот последний для него солнечный день осени, когда он стоял под окном больничной палаты. День тогда выдался замечательный. Хорошо работала смена, хотелось воздуха, широты, простора. И опять вспомнилось, что и за стенами цеха тоже есть жизнь. И забылась обида, забылась горечь, многое, многое показалось совсем не таким тревожным и страшным, как прежде, многое выглядело случайным. И он снова начал винить себя, свой совсем не мужской характер, — так захотелось видеть… Подруги по общежитию сказали, что Надя в больнице. Он испугался, но не подал виду, спросил, что с нею, и, не добившись ответа, решил идти в больницу. Там он тоже не узнал ничего толком, но зато ему назвали палату и показали окно, к которому можно подойти, чтобы увидеть Надю. И он увидел ее. Было жалко смотреть на ее бледное лицо, хотелось сказать ей что-то хорошее, пожалеть, крикнуть какое-нибудь слово, но она почему-то спряталась. Хотелось узнать, когда Надю выпишут и чем вообще она больна. Дежурная встретила его недоверчиво, удивилась вопросу, спросила, кто он, и, когда узнала, ответила как-то уклончиво. Николай ничего не понял. Мужчина, с которым он разговорился на крыльце, разъяснил ему… Николая поразило то, что Надя могла быть в такой палате. Мелькнула страшная догадка… Все померкло, поблекло. Сперва он почувствовал злобу, потом горечь, а теперь вот — грусть…
Идет снег… идет жизнь… за спиною слышны веселые голоса и смех.
Николай оглянулся. Аркашка Черепанов и Лена догоняли его. Он приободрился, расправил плечи.
— Приходи сегодня на каток! — пригласил Аркашка.
И, несмотря на то, что несколько минут назад Николаю так хотелось пойти туда, он сказал:
— Не знаю… А что там?
И посмотрел на Лену.
— Сегодня там тренировка, ребята готовятся к соревнованиям, — сказала она просто, выдержав его взгляд, — Приходи.
«Даже не смутилась, — подумал Николай. — Глаза ясные, таким верить можно… простая девчонка, замечательная… ничего худого не скажешь».
— Может быть, приду, — ответил он. — Не знаю…
— Обязательно приходи! Сегодня Аркадий с Федей побегут — соперники! — И, как бы прося у Аркашки прощения, засмеялась: — Не буду…
Теперь Николай уловил в ее лице что-то новое. Должно быть, это и есть счастье. Николай задумался. Аркашка пошел следом за Леной. Остановились они у высокого крыльца.
— Не опаздывай, — попросил он.
Лена кивнула.
Голубые глаза светились так ласково, золотистая родинка на левой щеке выглядела так миловидно, что не хотелось отпускать Лену. Падал снег, и Аркашка радовался: можно было чаще прикасаться к девушке — отряхивать заснеженные волосы, меховой воротник и все время спрашивать: «Тебе не холодно?» Лена ловила его руки, отстранялась, тихо смеясь. А сквозь медленную, нескончаемую вязь снегопада мелькали зеленые и красные огоньки автобусов, светились желтоватые фары фонарей. Глядя на них, ему хотелось идти куда-то, идти не одному, а вместе с Леной. Но надо было бежать — переодеться и успеть на тренировку.
— Не опаздывай…
Тренировка началась забегом на пятьсот метров. Все должно быть так, как бывает на соревнованиях…
Ледяная дорожка была чуть синеватой и смутно отражала белые и красные пояса конькобежцев. Ее не успел припорошить снег, не успели иссечь коньками у старта, когда наступил черед Стропилину и Черепанову. Они бежали в одной паре. Вот они на старте — оба гибкие, одного роста, только Федя пошире в плечах. Лицо Аркашки, обветренное, скуластое, с крутым подбородком, выражало сдержанную силу и явное упорство. Такое же энергичное, не менее смуглое лицо Феди было заметно взволнованным. Из-под черной вязанной шапочки выбилось светлое перышко волос.
Судья поднял пистолет, из дула вылетела оранжевая вспышка: раздался выстрел. Конькобежцы бросились вперед, «выбираясь» со старта и сильно стуча коньками. Стропилин взял разбег с запозданием на одну-две десятых секунды. Федя любил небольшие дистанции и верил в силу первого броска. Чувствуя, что начинает отставать, он все ниже пригибал плечи, стараясь забыть обо всем. Крики болельщиков, их смех и неистовые хлопки раздражали его.
Когда на второй сотне метров к Феде подкатил тренер и, пригнувшись, крикнул что-то, он недовольно отвернулся от него. Впереди конькобежец видел только белую ленту — пояс Аркашки Черепанова. И вдруг Стропилин превозмог себя и сделал тот шаг вперед, который невозможно сделать, когда оба спортсмена бегут с последним напряжением сил. Он сумеет развить успех, сумеет! Ему показалось, что Черепанов уже не так широко размахивает руками — видимо, не смог рассчитать сил, чтобы до конца бежать с нарастающей скоростью. Если так, то