Саша, но вскоре понимаю, что кричу я сама.
– Вера, вставай!
На улице я одна. Рядом со мной никого – нет здесь и любимого, чье дыхание пахло бы медом и вишней. Только я, стоящая на коленях в глубоком снегу и замерзающая насмерть.
Я вспоминаю Левин смех, Анины строгие глаза, Сашины поцелуи.
И медленно, через боль поднимаюсь.
Наш дом недалеко, но путь занимает много времени. Зайдя наконец в квартиру, где лишь чуть теплее, чем на улице, я снова валюсь на колени.
Аня подходит ко мне и крепко обнимает.
Не знаю, как долго мы сидим так, прижавшись друг к другу. Наверное, до тех пор, пока холод не загоняет нас в кровать.
Той ночью, поужинав квашеной капустой и отваренной картофелиной, – блаженство – мы садимся у маленькой буржуйки.
– Расскажи нам сказку, мама, – просит Аня. – Лева, ты же хочешь послушать сказку?
Я сажаю Леву себе на колени и гляжу на его бледное лицо, будто похорошевшее в отблесках огня. Я хочу рассказать ему сказку, после которой ему приснятся приятные сны, но в горле стоит ком, а губы так потрескались, что больно открывать рот. Поэтому я просто обнимаю детей, и убаюкивает нас только ледяная тишина.
Ты полагаешь, что хуже уже не станет, и все же становится.
За всю историю Ленинграда не бывало столь холодной зимы. Норму пайка урезают снова и снова. Пытаясь согреться, я страница за страницей сжигаю в печке папины любимые книги. Я сижу в холодной и темной комнате, обнимаю своих тощих детей и пересказываю им романы. «Анна Каренина». «Война и мир». «Евгений Онегин». Я так часто повторяю историю нашего знакомства с Сашей, что вскоре запоминаю ее наизусть, каждое слово.
Тот день теперь кажется бесконечно далеким. Бывает, я даже не могу вспомнить, как выглядит мое лицо, не говоря уж о Сашином. Я забываю прошлое, зато вижу будущее, я читаю его в изможденных лицах детей, в нарывах на Левиной бледной коже.
Цинга.
К своему счастью, я работаю в библиотеке. Из книг мне известно, что витамин C содержится в хвое, так что я обламываю чудом уцелевшие ветки и везу их на санках домой. Отвар получается горьким, но Лева уже ни на что не жалуется.
Лучше бы жаловался.
Холод. Тьма.
В постели, рядом с собой, я слышу дыхание детей. Лева, скорее, даже не дышит, а хрипит. Я дотрагиваюсь до его лба. Слава богу, температуры нет.
Я знаю, отчего проснулась. Погасла печка.
Я не хочу ничего с этим делать.
Эта мысль поселяется у меня в голове прежде, чем я успеваю ее отогнать. Можно же ничего не делать, остаться лежать в обнимку с детьми, уснуть навеки.
Есть смерть и похуже.
Но внезапно почти невесомая нога дочери скользит вдоль моей ноги. Аня бормочет во сне: «Папочка», и я вспоминаю о своем обещании.
Проходит вечность, прежде чем я поднимаюсь с кровати. Все тело болит. В ушах звенит, я с трудом держусь на ногах. Сделав шаг к печке, я падаю.
Очнувшись, я не сразу осознаю, где я. Мне кажется, будто я слышу, как отец за столом что-то пишет, перо скрипит по шершавой бумаге.
Нет.
Я встаю, ковыляю к книжному шкафу. Цело лишь главное сокровище: папины стихи, его рукописи.
Я не могу их сжечь.
Может, завтра. Вместо этого я беру топор – почти неподъемный – и откалываю кусок от боковой стенки книжного шкафа. Это старое, добротное дерево, твердое, оно даст много тепла.
Я стою у кровати, перед буржуйкой, и чувствую, как меня мотает из стороны в сторону.
Я понимаю, что если прилягу, то умру. Кто сказал это – мама? сестра? Не помню. Я просто знаю, что так и будет.
«Я не умру в постели», – говорю я себе и бреду к тому бесценному предмету мебели, который еще остался в квартире. К папиному письменному столу. Сажусь за него, запахиваю одеяло.
Правда ли стол еще пахнет папой или я снова брежу? Не знаю. Я беру его перьевую ручку и понимаю, что чернила замерзли. Маленькая железная чернильница ледяная, я беру ее и тащусь обратно к буржуйке, отогреваю чернила. Ставлю на печь кружку с водой, жду, пока закипит, и возвращаюсь к столу.
Я зажигаю лампу. Знаю, что это глупо. Масло бы стоило поберечь, но я больше не могу сидеть в этом ледяном мраке. Если я хочу выжить, то должна чем-то себя занять.
Я буду писать.
Я пока не умерла.
«Меня зовут Вера Петровна, и я почти никто…»
Я все пишу и пишу – на бумаге, которую скоро придется сжечь, рукой, которая так дрожит, что буквы стадом антилоп разбегаются по листу. Но я продолжаю писать, и постепенно ночь рассеивается.
Через пару часов сквозь газетную бумагу на окнах просачивается бледный сероватый свет – и тогда я понимаю, что продержалась.
Уже откладывая ручку, я слышу стук в дверь. Я приказываю ногам идти, коленям сгибаться.
На пороге стоит незнакомец в ушанке и зимней шинели.
– Вера Петровна?
Его голос кажется мне знакомым, но лицо я рассмотреть не могу. Зрение уже изменяет мне.
– Это я, Дима Невский, из соседней квартиры. – Он протягивает мне бутылку, кулек конфет и мешок картошки. – Моя мама совсем ослабела, она уже не может есть. Ей не пережить сегодняшний день. Она просила передать это вам. Сказала отдать малышам.
– Дима, – бормочу я, по-прежнему не узнавая. Его маму, нашу соседку, я тоже уже не помню.
Но я принимаю еду. Даже не притворяюсь, будто раздумываю. Может, я бы и убила ради этой еды. Кто знает?
– Спасибо, – говорю я – или думаю, что говорю, или лишь собираюсь сказать.
– Как Александр?
– Так же, как все мы… Вы не хотите зайти? Тут немного теплее…
– Нет. Нужно вернуться к маме. Я приехал ненадолго. Завтра возвращаюсь на фронт.
Он уходит, а я ошеломленно смотрю на продукты. Я улыбаюсь, когда бужу Леву:
– Сегодня у нас конфеты…
В январе я выношу Леву на улицу, укладываю на санки и привязываю. Он так слаб, что даже не пытается вырываться; его сине-черное тело сплошь покрыто нарывами. Аня до того замерзла, что вообще не вылезает из постели. Я прошу ее ждать нас..
Путь до больницы занимает три часа, а когда мы туда добираемся…
Люди умирают прямо в очереди, ожидая врача. Повсюду лежат тела. Стоит трупный запах.
Я наклоняюсь к сыну, тощему и опухшему одновременно. Его маленькое лицо похоже на мордочку голодной кошки.
– Я рядом, мой