* * *
Наши внуки нам гораздо понятнее, чем мы им. Причина проста: мы в их возрасте уже побывали, а они в нашем еще нет.
* * *
Старость – всегда условность, ибо незаметен момент вхождения в нее. Иное дело – смерть.
* * *
В старости близкие друзья не нужны, ибо это мешает одиночеству.
Часть 2 (2000) Чувство приязни
Я не раз писал о Булате, иногда печатал – еще при его жизни: “В Тарханы”, “Точный ход”, “Кто сочиняет анекдоты” и др. Потом это вошло в мою книгу “Писательский Клуб”. И еще он у меня промелькивает, да и в стихах тоже есть. Примерно через год после его смерти я напечатал в “ЛГ” почти полосу – “Из записей о Булате”. Теперь вот опять нашел кое-что в записных книжках и в памяти.
Однажды, рассказывая по ТВ обо мне и моей семье, Булат заметил, что в пятьдесят шестом году, когда мы познакомились, между нами возникло чувство приязни. Фактически это то же самое, что дружеские отношения, но слова “дружба”, “друг” затерты и затасканы и уже не воспринимаются, а чувство приязни – как хорошо!
Передача эта называлась “Я улыбаюсь тебе. Вспоминая Инну Гофф”. Она не раз повторялась.
Булатовы забавы
В увлечениях (или развлечениях) Булата порой бывало немало трогательно-детского или, скорее, отроческого. Как-то он купил в магазине подзорную трубу. Позвонил мне и подробно рассказывал про ее футляр с ремешком (можно носить на плече) и о том, как она резко приближает, увеличивает рассматриваемое. Он советовал и мне приобрести такую же. Я ответил, что у меня есть сильный военный бинокль, и при необходимости пользоваться им, пожалуй, удобнее, но он остался равнодушен к моему сообщению. Чувствовалось, что ему приятны сами эти два слова: подзорная труба. Кем он себе представлялся? Паганелем?
Весной мы одновременно жили в Ялте, на горе. Он не поленился взять трубу с собой и, сидя на балконе, разглядывал отдаленную улочку, порт, белые швартующиеся корабли, встречающих. Однако вскоре это занятие ему прискучило, и, уезжая, он подарил трубу ялтинскому приятелю.
А из какой-то зарубежной поездки он привез маленькую полуигрушечную радиостанцию, пользуясь которой можно было налаживать связь в радиусе 10-15 км. Они с Булатиком долго ее изучали, затем решили испробовать. Дело происходило на даче.
Булат-старший удалился километра на два и довольно легко вышел на своего ликующего партнера. Но тут же они обнаружили, что их переговоры вызывают некоторую панику в близлежащем эфире, и сочли за благо прекратить радиообщение. Булат не учел, что совсем неподалеку находится аэродром.
Рассказывая мне об этом, Булат очень серьезно заметил, что данное устройство, вероятно, предназначено для школьных походов, а может быть, добавил он с важностью, – и для фермеров.
Колдовство
В жизни Юрия Трифонова очень многое было связано с Тверским бульваром – появился на свет в родильном доме близ Никитских ворот, пять лет жил в детстве на Тверском, 17, потом учился в Литинституте (д. 25), со временем вел там семинар. А в соседнем особнячке под тем же номером долго размещался журнал “Знамя”, где Юра не раз печатался.
Память из младенчества: “…в стороне чернел, как башня, громадный человек по имени Тимирязев”… “Дребезжание трамвая – первое, что долетает до меня из сырого снежного мира”.
А далее – черным по белому, как под наркозом: “Все тут с чем-то и как-то связано. Ну вот, например, трамвай – ведь это тот самый, который отрезал голову булгаковскому Берлиозу. Здесь, рядом с памятником Тимирязеву, Аннушка пролила на рельсы роковое масло, на котором бедный Берлиоз поскользнулся”.
То есть как?
У Булгакова не раз повторено: “на Патриарших прудах”, уточнено: в “аллее, параллельной Малой Бронной улице”. И наконец: “трамвай, поворачивающий по новопроложенной линии с Ермолаевского на Бронную”. Куда уж точнее! И лишь значительно позже, когда Иван Бездомный гонится за преступной троицей, они оказываются, после Патриаршего переулка и Спиридоновки, именно у Никитских ворот, где “шайка решила применить излюбленный бандитский прием – уходить врассыпную”, и кот, как вы помните, укатил, прицепившись сзади к трамваю.
Трифонова, конечно, сбила с толку Аннушка. Но не та, булгаковская, а другая, в кавычках. “Аннушка” – так Москва называла трамвай “А”, ходивший по Бульварному кольцу мимо трифоновского дома и памятника Тимирязеву. Это слово привычно помещалось в его ушах и вдруг вывалилось.
Но ведь Трифонов! – такой наблюдательный, рассудительный, привыкший все анализировать, наконец, такой московский, – как он мог столь неправдоподобно ошибиться? Еще и философствует на эту тему: “Трамвая давно нет на Кольце. Головы отрезаются другим способом”.
Да и масло Аннушка пролила у Булгакова не “на рельсы”, а на булыжник, по которому поскользнувшийся Берлиоз и съехал на рельсы.
Но все-таки нет, не Аннушка ввела Трифонова в заблуждение. Такие чудеса не по ней. Ему заморочила голову воландовская компания, а может, и сам мессир, во всяком случае эта история, эта книга. Нечто подобное временами случалось не с ним одним.
Хотя, впрочем, у Юры и еще бывали труднообъяснимые шахматные просмотры: “…для образа Лены Медовской я использовал всех своих знакомых этого рода”… (из письма читателю).
Две няни
Макс Бременер, однокурсник Трифонова, жил много лет на Тверском бульваре. Трогательный, суперинтеллигентный, сугубо домашний, из потомственной профессорской семьи. Обожал Юру. Однажды сказал: никогда не думал, что моим любимым писателем будет мой же однокурсник.
Он написал воспоминания, где Трифонов изображен очень точно и узнаваемо. Вот оттуда выступление Ю.Т. на семинаре Паустовского: “меня, признаться, смущает, что у мальчика в новых рассказах Бременера есть няня. Это бросает тень на семью, изображенную автором, мешает нам, откровенно говоря, отнестись к ней с симпатией. Даже, может быть, заставляет на миг почувствовать неприязнь к автору”. (Макс признается в воспоминаниях, что записывал за Юрой, потому-то теперь я просто слышу Трифонова и эти его “признаться”, “откровенно говоря ”.)
Паустовский ехидно просит выступающего развить мысль. Трифонов “продолжает с каким-то затруднением, однако внятно: няня, на мой взгляд, черта старого быта. И она вряд ли совместима… вернее, просто несовместима с бытом новым”.
Позднее, в очерке “Бульварное кольцо”, Ю. Трифонов напишет о своем раннем детстве (тоже на Тверском бульваре, еще до Дома Правительства): “Нянька Таня, собираясь со мной погулять, спрашивала у мамы: “Куда иттить: к энтому Пушкину или к энтому Пушкину?” (один из Пушкиных, понятно, Тимирязев).
Юра, сын крупного партийного и советского функционера, имел, разумеется, и няню, и языкам его дома учили. Но – отца расстреляли, мать сослали, и он о той, другой, жизни как будто забыл и даже делал такие замечания. Потом былая жизнь очнется в нем отчетливо и подробно.
Сопоставления
Юрий Трифонов в 1980 году (за полгода до своей смерти) написал статью к 600-летию Куликовской битвы – “Славим через шесть веков” – и, чуть ли не единственный среди тех, кого я читал на эту тему, нарисовал картину не только Руси XIV века, но и Европы. Там ведь тоже происходили тогда бурные события.
Он пишет: “Спустя столетия все видно просторнее. Да что же было? В Италии только что ушли из жизни Боккаччо и Петрарка. Во Франции кипела Жакерия, в Англии проповедовал Джон Виклиф, воспитанный на Роджере Бэконе, предтеча реформации, считавший, что “опыт – главный метод всякого знания”, и Чосер писал свои “Кентерберийские рассказы”. В Праге и Кракове открылись университеты”. И далее: “А русский народ не знал о сонетах к Лауре и не слышал о “Кентерберийских рассказах”, но, возможно, его страдания связались с ними – с рассказами и сонетами – какой-то другой, отдаленной и незримой петлей”.
А? Привлекательно выглядела эта естественность и широта трифоновского взгляда и интересов.
Впрочем, я порой тоже связывал для себя разные факты и события, общественные и личные, правда, гораздо более близкие ко мне по времени: годы рождения поэтов конца прошлого века (Ахматовой, Маяковского, Есенина) с возрастом их рядовых сверстников, например , своего отца. Это сразу превращало то время в осязаемую реальность.
Трифонова привлекает также неискоренимая память, оставленная былыми событиями в самом языке. Он пишет: “Мамаево побоище”. От многовекового (шестивекового. – К. В.) употребления словосочетание это стерлось, потускнело, оплыло, как древний пятак, из него вытекла кровь и отлетел ужас. “Ребята! – говорят родители детям. – Что вы здесь Мамаево побоище устроили? А ну, прекратите сейчас же!” Но сохранились другие слова: ярлык, ясак, аркан. И в них железный стук, рок, нет спасения”.