В ежегодный праздник паломников, когда почти заброшенный парк превращается в луг для гулянья с павильонами и выносными буфетами и оглашается истошными, наводящими ужас криками торговцев «святыми мощами» (они продают маленькие руки, ноги, головы, сердца, легкие и другие внутренние органы, вылепленные из розового воска, а также точно такие же головы коров, — и все это надо возложить на алтарь в надежде исцелить заболевания соответствующих органов и предотвратить падеж скота), у сторожа слишком много других хлопот, чтобы гоняться еще и за мною. К тому же, плетку он в этот день оставил дома — то ли чтобы почтить на такой лад паломников, то ли чтобы не слишком выделяться в неприятную сторону в их толпе.
Я по крайней мере испытываю блаженство, прячась вместе с Чрни за павильонами на праздничном лугу, за спинами продавцов воздушных шаров, игрушечных ветряных мельниц и турецкого меда и пополняя склады и арсеналы шайки все новыми находками вместо того, чтобы подобно маменьким сынкам из богатых буржуазных семей, обитающих на тусканских виллах, скучая прогуливаться по ухоженному и словно бы ежеутренне подметаемому незримыми рабами тусканскому парку, держась за руку няни или бабушки, — в тщательно начищенных высоких полусапожках по присыпанным белым гравием дорожкам. Нашим самым победоносным мероприятием была операция «Жаркое», хотя в данном случае речь должна идти не о наступательной, а о чисто оборонительной акции. Посреди луга восседает цыган, жарящий над открытым пламенем костра на гигантском вертеле целого барашка. Он поворачивает тушу, обливает ее водой из деревянного ведерка, зачерпывая гигантским черпаком, пока мясо не начинает шипеть, затем снимает тушу, разрубает ее топором на куски, раскладывает в большие деревянные тарелки и выставляет на продажу. Вся шайка глазеет на происходящее как на подлинное чудо, а мы с Чрни ломаем себе головы над тем, как бы нам полакомиться жарким не вприглядку, а на самом деле. Прямая атака исключается: цыган со своим вертелом внушает нам ужас, но и тайный налет за линию фронта с последующей прогулкой по тылам за спиной у цыгана не сулит ничего хорошего: да и кто из нас осмелился бы протянуть руки к открытому пламени, у кого хватило бы мужества в случае необходимости выхватить у цыгана топор и пустить в ход против него самого? Конечно, поступившись собственным достоинством, жаркое можно купить, но мать ни за что не согласилась бы дать мне денег на покупку вонючего цыганского жаркого, а неприкосновенного запаса, собранного нашей шайкой, явно не хватит. Однако хорватские цыгане любят не только платежную суть денег, но и их внешний вид. Существуют старые монеты достоинством в один динар с просверленной посередине дыркой — с тем, чтобы та часть населения, для которой наличие кошелька уже служило признаком принадлежности к высшим слоям общества, могла нанизать свои денежки одну за другой и повесить своеобразным ожерельем на шею. Чрни известно, что цыгане особенно любят именно такие динары — с дыркой посередине. И вот шайка разбредается по парку, получив задание наменять все имеющиеся у нее деньги на динары с дырками. И вот мы — в буквальном смысле слова — бросаем к ногам цыгана все свои сокровища и получаем взамен фантастически большой, подгорелый и вонючий кусок мяса, на предмет ликвидации которого мы с Чрни приказываем всем членам шайки «Черный волк» собраться за кустами у песчаной ямы со складом и арсеналом.
Хотя эта история так навсегда и остается для моей матери тайной, она тем не менее мало-помалу пытается подыскать моим взаимоотношениям с Чрни некий сугубо буржуазный противовес.
На тусканских виллах проводятся детские праздники — дни рождения и просто званые сходы, на которые маленькие гости прибывают в разноцветных костюмах из бумажного крепа и куда приглашают даже эмигрантских детей соответствующего (хотя бы в прошлом) круга. Те самые дети, которые в обычные дни гуляют в высоких полусапожках по тусканскому парку, набрасываются на какао и на кремовые торты, однако говорят они в большинстве своем по-французски, потому что все познакомились друг с дружкой во французском детском саду, а если и по-хорватски, то вовсе не на том хорватском, на котором изъясняются члены шайки «Черный волк». После первого же визита на один из таких праздников при одном упоминании о них меня начинает тошнить, хотя как раз на первом девочка, похожая на Ирену, обещает мне, что на ее дне рождения будут настоящие танцы. Уж лучше я сам устрою праздник — и не где-нибудь, а в прекрасной гостиной у тети Эльзы, где за стеклянной витриной стоит серебряный автомобильчик. На этом празднике вся наша шайка во главе с остриженным наголо Чрни усаживается за раздвинутый во всю длину обеденный стол. Мы уплетаем невероятное количество кусков кремового торта, запивая его целыми ведрами какао. И тут тетя Эльза выкатывает на опустевший стол серебряный автомобильчик. Серебряный автомобильчик, у которого вместо сиденья стеклянная сахарница, наполненная сейчас какой-то темной пылью.
— Серебряный автомобильчик мой муж когда-то подарил нашему Иво на день рождения, — говорит тетя Эльза. — Тогда мы еще жили богато!
Даже похожий на привидение дядя Жак с интересом поглядывает на серебряный автомобильчик, толчками по поверхности стола передвигаемый от одного члена шайки к другому. Как-никак, это миниатюрная копия его собственной, давным-давно исчезнувшей в ходе конкурентной борьбы за существование машины, на которой он раньше через Земмеринг ездил в Вену послушать оперу. Возле дальнего конца длинного детского стола дядя Жак открывает дверь на балкон, выкатывает кресло (впрочем, на узком балконе можно разместить только передние ножки кресла), улыбаясь, садится в него и принимается смотреть вниз, на пыльную площадь, с которой уже убрали будки и павильоны. На него обрушивается застоявшийся зной летнего дня. Однако дядя Жак замечает:
— Люблю я этот балкон. Чувствую себя здесь как на Земмеринге!
Я мог бы сказать, что дядя Жак со своим упоминанием Земмеринга стал для меня первым учителем географии, точно так же как брат Капитана со своими Марией-Терезией и принцем Евгением впервые опробовал мою способность воспринимать историческое прошлое, — мог бы, упусти я из виду то обстоятельство, что главные уроки тогдашних дней преподносились мне по другому предмету, а именно по языкознанию. Когда четырнадцатилетняя служанка Мала вечером снимает с кровати покрывало, взбивает подушки и расправляет балдахин, моя мать каждый раз, с неизменностью вечерней молитвы, произносит ей несколько слов по-хорватски (очевидно, чтобы проверить собственное знание этого языка) в такой последовательности:
— Кровать!
— Постель!
— Все!
Мала отвечает нервным смешком и, судя по всему, каждый вечер уже сама ждет эту трехстрочную строфу, каким-то образом приводящую в действие механизм ее смеха.
А историко-географический рельеф Австрии, в котором узкий балкон квартиры на площади Пейячевича превращается в Земмеринг, над которым парит в воздухе благословение Марии-Терезии, не производит на меня никакого впечатления по сравнению с постоянной реакцией Малы на ежевечернюю строфу из трех строк:
— Кровать!
— Постель!
— Все!
Таким образом служанка Мала, сама того не ведая, преподала мне урок на предмет силы слова. Я имею в виду тот факт, что привычные — и при этом постоянно повторяемые — слова воздействуют на простые умы стремительней, чем слова, впервые вводимые в обиход. «Аминь», «Слава Богу», «Народ и Отечество», «Честь», «Послушание», «Верность до гробовой доски» — таковы слова старые. Тогда как новые — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», «Вся власть Советам!», «Зиг Хайль!», «Кто не работает, тот не ест», «Кровное братство», «Человеческий материал», «Народные массы» и Церковники — звучат тем страшнее, что будят некие мессианские ожидания, от которых вполне может спятить не одна только вечно хихикающая служанка Мала.
Вопреки этому почти литургическому трехстишию перед сном, сам по себе сон приходит не всегда и не сразу. Боевые колонны клопов уже вышли на тропу войны, выползя из трещин в старых стенах, из щели под дверью в ванную, из провалов и рытвин обеих кроватей, в которых спим мы с матерью; почуяв мое детское тельце, они вышли ему навстречу. Они пытаются наброситься на меня, однако Капитанша всегда успевает в последний миг включить свет и сшибить их гроздья с одеяла — гроздья еще не насосавшихся моей кровью клопов, — она подбирает их с пола, выносит и топит в ванне.
Однако я бы покривил душой, вздумай я сейчас пожаловаться на неожиданные суровые испытания, выпавшие на долю венского мальчика, всего за два года до этого гулявшего по аллее в Пётцляйнсдорфе, держась за руку няни и не имея оснований тревожиться за собственное будущее! Разве опасность получить плеткой от практически беззубого паркового сторожа, который всего-навсего выполняет свой долг в качестве муниципального служащего, не укрепляет понимание государственного устройства куда в большей степени, нежели кроткие предостережения няньки, неизменно одетой в накрахмаленную, да и в прочих отношениях безупречную униформу в синюю полоску? Или в самопожертвовании, свойственном материнской любви, на примере ежевечернего рассказыванья страшных сказочек из книги братьев Гримм с их вечной угрозой со стороны волка можно убедиться полнее, нежели на примере ее столь же ежевечерних схваток с армиями клопов, еще не успевшими насосаться детской крови?