После того, как английская армия бежала на родной остров с полей Дюнкерка, а ефрейтор Адольф, к сожалению, не в достаточной мере отравленный люизитом в дни Первой мировой войны, приказал своим генералам провести парад победы под Триумфальной аркой и на Елисейских полях, в почтовый ящик квартиры Райсов сумело добраться еще одно письмо Капитана. В этом письме он, к счастью, соглашается с мнением брата: перезимовать лучше всего в пасти у льва, а это означает и возможную попытку обзавестись югославским гражданством. Капитанше следует изменить фамилию, обзавестись новыми, — не исключено, и фальшивыми, лишь бы они выглядели убедительно, — документами, провести развод, записать мое младенческое «я» стопроцентным арийцем, — любые меры сгодятся на то, чтобы облегчить нам судьбу, потому что до окончания войны нам скорее всего не суждено увидеться, — вот что написал Капитан. Счастье еще, что каким-то чудом существуют стопроцентно нейтральные страны — Швейцария и Швеция (а на территории последней в надежде получить работу по-прежнему суетится арийский ангел-хранитель Францль, готовый наняться хоть на шахты в Кируне), — пропускающие письма со столь партизанскими настроениями — и не куда-нибудь, а на территорию участвующих в войне стран. Так не призвать ли вновь тень любвеобильного эрцгерцога Евгения в попытке сотворить из меня стопроцентного арийца, хотя, как известно, из моего дяди ему не удалось изготовить хотя бы арийца наполовину? Мне не хотелось бы подтрунивать над письменными источниками, свидетельствующими о целеустремленных (в буквальном смысле слова) успехах этого красивого, как картинка, хотя, конечно, скорее годящегося мне не в отцы, а в деды Габсбурга, о его успехах у дам, — и все же я предпочел бы какую-нибудь принципиально иную прививку к нашему фамильному древу. По крайней мере, Капитанша, действуя по совету Регельсбергера, прямо из Аграма затребовала при помощи прекрасного Лулу в Вене у Капитана Израиля Своей Судьбы развод, подготовив таким образом юридически «отмытое» возвращение в тысячелетний рейх фюрера, предварительно уложив теплые вещи в чемодан, чтобы не замерзнуть в горном отеле на Слеме.
Однако надлежащий ли это момент — начать хвастаться своими летне-спортивными подвигами в горном отеле и его окрестностях? Какое место на шкале ценностей должен, например, занять ужин в горном отеле с запеченным окороком, лапшой, зеленым салатом и простоквашей (здоровое меню, конечно, и усиленно снующие вокруг неистовые потоки чистого воздуха) в тот же самый вечер, когда французский флот был сожжен дотла в Оране? Многое ли означают для меня по сравнению с оставленными в Аграме друзьями из шайки Черного Волка обуржуазившиеся дети, с которыми я повстречался в горном отеле? Или мне следует восхититься развившейся у них уже в столь нежном возрасте способностью к сентиментальным выплескам чувств, как, допустим, у одной моей ровесницы, которая, распахнув руки в безответном объятии, стоит в сумерках на террасе у входа в гостиничный ресторан, смотрит вниз на молочно-белые городские огни и взывает:
— Посмотри вниз, посмотри вниз, там находится мой любимый, мой любимый Загреб!
Капитанше приятно, что колокольчики, крапива и еловые ветви, через которые приходится переступать на лесных тропах, напоминают ей о Грундльзее в штирийских Альпах, где ей по праву и надлежит быть сейчас, как, впрочем, и в любое другое лето. Из окна в номере, который, в отличие от вполне респектабельных ресторана и холла, обладает спартанской простотой туристической палатки, она перед сном следит за созвездием Большой Медведицы и думает, — подобно многим другим в эти беспокойные времена, когда страх перед будущим теснится в груди, как астматическое удушье, — что неплохо бы заручиться помощью каких-нибудь космических лучей, таинственной, невидимой, чудодейственной, как белая магия; что там, на небе, посреди созвездий, пусть и не обязательно витают сонмы ангелов-хранителей, но наверняка наличествует некое принципиальное Благо, и этому Благу не должна быть совершенно безразлична ее нынешняя судьба, и Большая Медведица, не исключено, как и в былые времена, сумеет сыграть свою умиротворяющую роль: в начале ежегодных летних каникул на Грундльзее Большая Медведица стоит в небе слева от Лавинного камня, проходит на протяжении лета над половиной озера, скрывается в августе за серыми громадами Бакенштайна, а в сентябре, знаменуя конец лета и летних каникул, восстает, заливая зеленый купол горы влажным сиянием, над Грасбергом. Большая Медведица стоит там над точно такими же цветами и почти точно такими же елями, как здесь, на Слеме, и окажись человек Голиафом, он мог бы, перешагивая с одной горной вершины на другую, отправиться на север, к себе домой, и добавить в букет к собранным здесь цветам несколько альпийских фиалок с Грундльзее. И никакой разницы даже не почувствовать.
Мое младенческое «я» однако же чувствовало себя здесь, в горах, судя по всему, далеко не столь безмятежно, вопреки колокольчикам, крапиве и еловым лапам. Иначе я не потребовал бы у матери, чтобы она каждый вечер держала мою руку в своей, пока я не засну. А ведь я непременно должен был бы сообразить, что наши кровати стоят справа и слева от окна и что бедной жене Капитана понадобилось бы нарастить руку двойной длины, чтобы ежевечерне протягивать ее через комнату, успокаивая мальчика, которому как раз ближе к ночи совершенно не хочется спать. Правда, в конце концов я смирился со своего рода заменителем — с длинным шнуром, представлявшим собой кушак фиолетового халата матери, а он как раз и покрывал всю дистанцию между двумя кроватями. Один конец кушака я перед сном сжимаю в кулачке, другой держит (или притворяется, будто держит) Капитанша. Эта фиолетовая шерстяная пуповина, так или иначе, неизменно навевает на меня дремоту.
Однако воскресные туристы и беззаботные послеобеденные посетители, прибывающие сюда целыми толпами и во второй половине дня, скрашенной легким горным ветерком, попивающие на гостиничной террасе кофе «капучино», заедая его кусками торта, не могут пробудить во мне былого веселья, веселья простого паренька с гор, как это было на Грундльзее, — хотя в особенности послеобеденные посетители бывают порой уморительно смешны. Например, буржуазно-бесстрашная семья некоего еврейского торговца, прибывающая каждое воскресенье во второй половине дня и заказывающая шесть булочек со сливками для трех уже довольно взрослых толстых дочерей. По две булочки на каждую дщерь. Та дочь, что носит очки, неизменно требует однако же и третью. Госпожа мамаша смотрит на нее все понимающим и, вместе с тем, предостерегающим взглядом:
— Однако, Ревекка…
Толстая девочка в очках, уныло покачивая головой, отвечает:
— Да что там, мама! Вот придет Гитлер — он мне и одной-единственной скушать не даст!
Она говорит это в образе унылой клоунессы, уже приканчивая третью булочку со сливками, а все семейство, глядя на нее, покатывается со смеху: очередной номер нашей клоунессе удался.
— Наша Ревекка… Уж она отмочит…
Другие мамаши, прибывшие сюда на недельку полечить вечно кашляющих детей горным воздухом, на прогулке или в процессе восхождения на дощатую смотровую площадку обращаются к моей матери с расспросами о вещах, которые известны им только понаслышке: победоносный ввод войск, аншлюс, изгнание, эмиграция, бегство, смена паспортов, перемена гражданства, вид на жительство, маршрут дальнейшего странствования… Все это для них точно такие же абстракции, как стратагемы «вынужденная самооборона» или «лица без гражданства» в справочнике по правам человека — или как преимущества и недостатки тех или иных любовных позиций, предложенных в «Камасутре», на взгляд нецелованного гимназиста! И все же они внимательно выслушивают преднамеренно расплывчатые пояснения, даваемые им моей матерью. Она ведь ни в коем случае не хочет, чтобы ее считали отъявленной эмигранткой. Все у нас должно выглядеть столь же невинно, как и в случаях с остальными детьми, которых при первом же приступе кашля матери заставляют поднимать вверх руки и принимаются шлепать по спинке. Чтобы подчеркнуть нашу ничем не примечательную безобидность, мне дарят вязаную боснийскую шапочку с розовым верхом и резную хорватскую пастушью палку, рукоятка которой, смахивающая на рукоять томагавка, представляет собой вместе с тем и пастушью свирель. Экипированный таким образом, я преображаюсь в юного борца за независимость Югославии; я стою на дощатой смотровой площадке, победоносно поглядываю на лесистые склоны соседней горы Медвеника, верх моей боснийской шапочки пузырится на ветру, я играю на пастушьей свирели. Таким образом я на свой лад приветствую лежащий в долине Аграм, и будь я уже тогда соответствующие начитан, мне непременно вспомнились бы слова герцога Бернарда Каринтийского (он считал себя славянским князем), которыми он встретил миннезингера Ульриха фон Лихтенштейна, отправившегося на поэтический турнир, — встретил его на границе, за которой находился маленький, но прелестный провинциальный город на Саве: