— Кровать!
— Постель!
— Все!
Мала отвечает нервным смешком и, судя по всему, каждый вечер уже сама ждет эту трехстрочную строфу, каким-то образом приводящую в действие механизм ее смеха.
А историко-географический рельеф Австрии, в котором узкий балкон квартиры на площади Пейячевича превращается в Земмеринг, над которым парит в воздухе благословение Марии-Терезии, не производит на меня никакого впечатления по сравнению с постоянной реакцией Малы на ежевечернюю строфу из трех строк:
— Кровать!
— Постель!
— Все!
Таким образом служанка Мала, сама того не ведая, преподала мне урок на предмет силы слова. Я имею в виду тот факт, что привычные — и при этом постоянно повторяемые — слова воздействуют на простые умы стремительней, чем слова, впервые вводимые в обиход. «Аминь», «Слава Богу», «Народ и Отечество», «Честь», «Послушание», «Верность до гробовой доски» — таковы слова старые. Тогда как новые — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», «Вся власть Советам!», «Зиг Хайль!», «Кто не работает, тот не ест», «Кровное братство», «Человеческий материал», «Народные массы» и Церковники — звучат тем страшнее, что будят некие мессианские ожидания, от которых вполне может спятить не одна только вечно хихикающая служанка Мала.
Вопреки этому почти литургическому трехстишию перед сном, сам по себе сон приходит не всегда и не сразу. Боевые колонны клопов уже вышли на тропу войны, выползя из трещин в старых стенах, из щели под дверью в ванную, из провалов и рытвин обеих кроватей, в которых спим мы с матерью; почуяв мое детское тельце, они вышли ему навстречу. Они пытаются наброситься на меня, однако Капитанша всегда успевает в последний миг включить свет и сшибить их гроздья с одеяла — гроздья еще не насосавшихся моей кровью клопов, — она подбирает их с пола, выносит и топит в ванне.
Однако я бы покривил душой, вздумай я сейчас пожаловаться на неожиданные суровые испытания, выпавшие на долю венского мальчика, всего за два года до этого гулявшего по аллее в Пётцляйнсдорфе, держась за руку няни и не имея оснований тревожиться за собственное будущее! Разве опасность получить плеткой от практически беззубого паркового сторожа, который всего-навсего выполняет свой долг в качестве муниципального служащего, не укрепляет понимание государственного устройства куда в большей степени, нежели кроткие предостережения няньки, неизменно одетой в накрахмаленную, да и в прочих отношениях безупречную униформу в синюю полоску? Или в самопожертвовании, свойственном материнской любви, на примере ежевечернего рассказыванья страшных сказочек из книги братьев Гримм с их вечной угрозой со стороны волка можно убедиться полнее, нежели на примере ее столь же ежевечерних схваток с армиями клопов, еще не успевшими насосаться детской крови?
Кроме того, имеются и ничем не уравновешенные в венском прошлом преимущества — пылкая дружба с Чрни и посвящение в великую тайну тети Эльзы. Квартирохозяйка быстро сочла меня самым симпатичным членом странноватого квартирного экипажа с увлеченным математическими расчетами братом Капитана, кашляющей поварихой и лающим сыном и сразу же полюбила. Мне разрешено врываться к ней в комнату без спросу, разрешено скатываться у нее с колен, когда она сидит на диване, на ковер, словно с горки, разрешено часами сидеть в уборной, вывесив на двери табличку «Занято», потому что на задвижку я запираться не хочу — из страха, что потом не сумею ее открыть. Однажды она таинственно уводит меня к себе в спальню с замурованным камином и спрашивает:
— А ты ничего не замечаешь?
— Нет.
— Тебе не кажется, будто за стеной что-то есть?
Я стою на своем:
— Не кажется.
— Тогда постучи-ка по ней.
Я стучу: звук глухой, словно за стеной пустота. Тетя Эльза вынимает парочку кирпичей из якобы замурованного камина и говорит с улыбкой:
— А погляди-ка теперь!
В камине стоят серебряные подсвечники, шкатулки, кувшины и блюда.
— Здесь я храню серебро, — говорит тетя Эльза. — Но показала я его только тебе. Никто об этом не знает и ты никому не должен рассказывать.
Разве не умней было бы продать это серебро, или хотя бы посеребренное олово с тем, чтобы сыновьям Иво и Зорану больше не пришлось носить одно зимнее пальто на двоих, постоянно из-за него ссорясь, чтобы наконец самую малость разжиться деньгами, чтобы заделать трещины в стенах, замуровав там клопов, а на сдачу можно было бы приобрести в комиссионке кровать для малышки Малы. Разумеется, я проболтался, но Капитанша задала тете Эльзе соответствующий вопрос в совершенно невинной форме:
— А не имеет ли смысла собрать для ваших сыновей по «чемодану беженца»? Разумеется, вещей из него трогать пока не нужно, но новый костюм, шесть новых сорочек, плащ, нижнее белье и все прочее надо туда сложить. Ведь как знать, не понадобится ли Иво и Зорану этот чемодан уже завтра?
Но тетя Эльза продолжает упорствовать в своей тайне!
Конечно, истинное положение вещей ей вполне мог бы обрисовать Эрвин Регельсбергер, и это наверняка привело бы к мгновенной утилизации ее серебра, но он не имеет права. В ближайший визит в генеральное консульство Капитанша застает его бледным и подавленным. Не поднимаясь из-за письменного стола, он тихо цедит ей сквозь зубы:
— Мне не удалось оставить ваше дело у себя в столе. Все так называемые «сомнительные» дела у меня отобрали, больше я ничем не могу вам помочь. «Суровый господин» из Берлина, которого здесь ждали, прибыл — он и забрал ваше дело! — И далее в официальном тоне он добавляет. — Пройдите к новому уполномоченному в комнату № 7!
Капитанша снова взяла меня с собою, и в комнате № 7 мне предоставляют отдельное кресло, рядом с креслом, в которое садится она. Из-за письменного стола взирает на нас обоих новый уполномоченный. Я понимаю, что сейчас произойдет нечто важное и решающее, — и все же в памяти у меня остается, в первую очередь, небесно-голубой китель господина уполномоченного, из ткани которого то там, то здесь торчит седая шерстинка похожая на человеческий волос. Диалог, состоявшийся между новым уполномоченным и Капитаншей, — короткий и деловой, — приходится восстановить для любопытных по воспоминаниям Капитанши или Эрвина Регельсбергера (которому она в тот же день пересказала все слово в слово, правда, вне стен генерального консульства). Мне же, восседающему в канцелярском кресле, кажется, будто типично прусским голосом разговаривает сам изумительный небесно-голубой китель с седыми волосиками, а вовсе не человек, который в него одет.
— Где ваш муж?
— Он меня оставил, — говорит Капитанша.
— И где же он находится?
— Это мне неизвестно.
— Ну, так и что же вы, немецкая женщина, здесь делаете?
Все эти вопросы и ответы заранее, из соображений безопасности и на всякий случай, отрепетированы в разговорах с Регельсбергером и братом Капитана. Однако четкий прусский голос, исходящий из небесно-голубого кителя, не задает больше никаких вопросов, а напротив, разражается монологом: место каждого немца сейчас — в пределах рейха, каждой немецкой женщине также надлежит вернуться в рейх, чтобы исполнить свой долг, там ее ждет сам фюрер, там ее использует в час решающей битвы сам народ… Что касается точного часа, когда наш народ, задыхающийся от нехватки жизненного пространства, возьмет причитающееся ему на Востоке, то определение этого часа — дело фюрера, которому До поры до времени нужен надежный тыл в схватке с Западом, которая вот-вот закончится нашей победой… А остающаяся еще нейтральной страна вроде здешней — это самое неподходящее, самое подозрительное место жительства для представителя или представительницы борющегося немецкого народа… Кроме того, каждый немец, остающийся сейчас за пределами Великой Германии, не имея на то жизненно важной причины, скоро будет объявлен государственным изменником, это уж как пить дать, и это вы как немецкая женщина наверняка понимаете, — говорит безукоризненный голос из небесно-голубого шерстяного кителя…
Примерно в это же время или, точнее, сразу же после того, как голос из шерстяного кителя столь четко очертил место немецкой женщины, дружба с Диновичем становится еще теснее и сердечнее. Теперь Динович частенько наведывается к нам в гости, главным образом — к чаю. Моя мать угощает его в комнате дяди чаем, рюмочкой, бутербродом с ветчиной, пампушками и, разумеется, очередным блоком сигарет. Динович наведывается частенько, он даже не держит зла на брата Капитана, который использует часы этих визитов для уединенных прогулок. На эти долгие чаепития не зовут и меня — и необходимые сведения мне приходится получать, припадая к замочной скважине, которую мы с Малой в таких случаях используем поочередно, но с одной и той же целью. Многого, правда, не разглядеть: мы видим лишь чайный столик с деликатесами, кольца табачного дыма, бутылку коньяка, водруженную на квадратную подставку торшера. Диван за письменным столом дяди, на котором сидят мать с Диновичем, стоит слишком далеко слева, ближе к окну, и из замочной скважины его не видно. Нам с Малой приходится довольствоваться аудиоэффектами: смешочками, шорохами, позвякиваньем ложечек, звоном бокалов и внезапным скрипом. Однако ничего решающего наверняка не происходит, иначе Динович не пригласил бы мою мать неделю спустя в ресторан. А сам он стал меж тем настолько значительной персоной, что мать принимает это предложение в надежде успеть ускользнуть, лишь когда он скажет: «А теперь поедем ко мне попить кофейку! Я сам варю его в турке и добавляю — это мой секрет — каплю розового масла». Разумеется, услышав отказ, Динович сердится, разумеется, багровеет, разумеется, зло бросает моей матери: если она не поедет к нему попить кофейку, то и к ней на чай он больше никогда не придет. Честь оказывают лишь тому, кто ее достоин! Я к тебе в гости сходил, вот и ты ко мне изволь!