— Мне и писать-то нельзя, — в оправдание он вытянул из-под одеяла забинтованные руки.
Мария Васильевна задумалась.
— Вот беда, что я малограмотная, помочь не могу. — И вспомнила: — Приведу я девушку, шефствует, как и я, в соседней палате. Ей продиктуешь.
Он смутился.
— Да вроде неудобно свои мысли через другого передавать.
— Хорошие мысли нечего скрывать. Пусть недобрый человек хоронит свои, а не ты.
И Мария Васильевна привела девушку из соседней палаты.
— Вот Даша, — представила она ее. — Садись, Даша. А я пошла домой.
Логунов посмотрел на Дашу исподлобья долгим взглядом, отчего она покраснела.
— Писать будем с условием, — с трудом выдавливая из себя слова, сказал он, — не смеяться надо мной и не болтать никому.
— Хорошо.
— Я буду шепотом говорить, а ты записывай.
На другой день Мария Васильевна вошла в палату сияющая, будто помолодевшая.
— Сыночки, радость-то какая у меня! — зазвеневшим от счастья голосом сообщила она. — Мой Коля живой! Письмо получила. Ранен он тяжело…
Логунов даже поднялся на локте и широко раскрыл глаза.
— Вот это здорово! — потряс он забинтованной рукой. — Я очень рад за вас, мамаша. И я сам рад. Сплясал бы по такому случаю, если бы мог. А Крошка и Гриднев ошиблись, значит…
Мария Васильевна повернулась к нему.
— Их ведь тоже ранило, — объяснила она. — Они видели, как взорвалась граната, а что было дальше, не знают. А от такой гранаты разве уцелеешь, ежели она железный танк разрывает? Чудо произошло, вот и все…
Она утерла концом платка неожиданно выступившие слезы. Ей представилась палата, в которой лежит ее сын, такой же беспомощный и страдающий от ран, как вот эти люди, и подумалось о том, есть ли человек, который ухаживает за ним так, как она за этими ранеными.
Сев на стул около кровати Логунова, она спросила:
— Написал жене?
— Уже послал письмо. Мамаша, дайте адресок командира. Я должен написать ему.
— Обязательно, — сказала она и пошла к раненому, которого сегодня утром впервые принесли в палату.
3
На Корабельной стороне война пощадила несколько одноэтажных домиков. В доме Глушецких один угол разворотило снарядом. Савелий Иванович наглухо заложил камнями дверь в комнату с разрушенным углом, а сам поселился в кухне. Дверь во вторую комнату он закрыл на ключ и не заходил туда.
Сегодня исполнился год, как Севастополь захватили немцы. Об этом Савелию Ивановичу напомнил ефрейтор Рихтер. Он подошел к нему и с ухмылкой сказал:
— Шнапс надо пить сегодня. Я дам тебе сто грамм.
— По какому случаю? — удивился Савелий Иванович. Сегодня год Севастополь капут.
— Ах да, — спохватился Савелий Иванович и заставил себя улыбнуться. — За непобедимую немецкую армию стоит выпить.
А про себя подумал: «Кокнуть бы тебя, гада, по случаю годовщины!»
Выпить, однако, не удалось. Полчаса спустя ефрейтор пытался поздравить с тем же рабочих. Кто-то в ответ заметил: «Задержались… Надо бы и честь знать». Ефрейтор плохо знал русский язык и не совсем понял значение этих слов, но все же по тону догадался о смысле и ударил кулаком первого попавшегося.
— Швайн! — закричал он.
Рихтер всегда ходил в новом мундире, на груди два ряда орденских планок, значок члена нацистской партии. Под Севастополем был убит его брат. Когда его назначили надзирать за рабочими судоверфи, он заявил: «Я буду мстить». Рабочих он презрительно называл: «Триста грамм». Рабочим действительно выдавали в день триста граммов черного хлеба с мякиной и сто граммов прелого овса. Если кто из рабочих падал в обморок, Рихтер пинал его ногой и, путая русские и немецкие слова, кричал: «Саботаж! К расстрелу! Вставай, триста грамм! Не будешь работать, отправлю в концлагерь!» Нередко он бил кулаком первого подвернувшегося под руку.
На этот раз рабочий, которого он ударил, схватил ефрейтора за руку и прямо в лицо выкрикнул ему:
— Рихта, ты коммунист. Я доложу в гестапо, что ты коммунист и провокатор. Мы стараемся для великой Германии, а ты подрываешь трудовой энтузиазм.
Рихтер опешил, вытаращил глаза. Выдернув руку, он опять было замахнулся, но не ударил, а только помахал перед носом рабочего.
— Работай, работай! — крикнул он и, ругаясь, отошел.
Савелий Иванович видел эту сцену. В конце смены он подошел к Рихтеру и вежливо спросил:
— Так как же, господин Рихтер, выпьем?
Ефрейтор показал ему кукиш:
— Пошел к черту! Выпью, только не с русскими.
Савелий Иванович пожал плечами, усмехнулся:
— А я рассчитывал…
Придя после работы домой, Савелий Иванович сел на крыльцо.
Уже год он среди врагов. Этот год Савелию Ивановичу показался вечностью. Сколько довелось ему вынести! Надо было играть без фальши, иначе погубишь дело. Свою трудную роль он начал играть еще в последние месяцы обороны. Его, старого коммуниста, участника гражданской войны, обвинили в том, что он якобы в свое время игнорировал подписку на заем, вел разговоры о том, что бессмысленно оборонять Севастополь, когда он окружен со всех сторон. Это, дескать, приведет лишь к разрушению города, к лишним жертвам, а противника только ожесточит. Призывал сдать город на милость победителей. Лишь секретарь горкома, утверждая решение «исключить» Савелия Ивановича из партии, знал, что все это не так, что это сделано для того, чтобы Глушецкого лучше законспирировать. В глазах же окружающих он выглядел предателем. Поймут ли люди после войны, во имя чего было сделано все это? Может быть, он погибнет, не дождется освобождения. Восстановят ли его доброе имя?
Савелий Иванович достал кисет и закурил. Перед войной он бросил курить. Не курил и в первые месяцы войны. Но теперь курил снова. Махорка вроде бы успокаивала нервы.
Изменился он и внешне. Еще совсем недавно седыми были лишь виски. Теперь побелела вся голова, поседели и усы. И носил он их теперь не так, как раньше: кончики стал закручивать вверх, как немецкие офицеры, подражавшие кайзеру.
Из-за угла выглянула небольшая рыжая собака. Вильнув хвостом, она подошла к Савелию Ивановичу и положила голову на колени.
— Ну, как дела, Шарик? — ласково спросил Глушецкий и потрепал ее за шею. — Сыт ли?
Шарик был приблудным. Зимой он приковылял во двор с подбитой лапой. Савелий Иванович накормил его, впустил в кухню и перевязал лапу. Так и прижилась собачонка.
У него в потаенном подвале были запрятаны сухари, мука, крупа, консервы. До весны запасов хватило. Потом Савелию Ивановичу пришлось довольствоваться пайком, который получал на верфи. Выделить из него Шарику было нечего. Тогда Савелий Иванович показал ему пустую кладовую, потом налил в миску суп из прелого овса и сказал:
— Вот и все, друг ты мой, чем могу накормить тебя. Извини, но я тоже вынужден есть такую бурду. Если сможешь, добывай пищу сам. Ты понял меня?
Наверное, Шарик понял. Он с утра исчезал, а возвращался под вечер. Ужин, который давал ему хозяин, он поедал неохотно, словно из любезности. Где он находил пропитание, Савелий Иванович не знал.
Вот и сегодня Шарик нехотя погрыз рыбьи косточки, юшки хлебнул чуть-чуть и отвернулся. Он лег около ног хозяина и посмотрел на него таким взглядом, словно хотел сказать: «Неужели ты этим питаешься?»
— Не нравится? — сказал Савелий Иванович, снова закуривая. — Прошел год, а что мы сделали полезного?
Год… Савелию Ивановичу вспомнились первые дни, когда в Севастополь вошли немцы. Связной, которого он ожидал, не явился. Тогда Савелий Иванович решил действовать по своему усмотрению. Он пошел в городскую управу. Несмотря на то что был жаркий день, Глушецкий надел новый костюм, галстук, фетровую шляпу, подарок сына. Усы лихо закрутил вверх.
Всем своим видом он хотел показать, что у него праздничный день.
На стене здания управы был вывешен приказ немецкого командования. Глушецкий остановился и прочитал его. Приказ гласил:
«Всем красноармейцам, краснофлотцам, командирам и комиссарам, оставшимся в городе, необходимо завтра в 5 часов утра явиться на площадь Арсенала. Кто не явится, будет считаться партизаном и расстрелян. Всем жителям города с детьми завтра к 7 часам утра явиться на площадь III Интернационала для отправки в концлагеря до установления порядка в городе. Кто не явится и будет обнаружен в домах или на улице, будет расстрелян на месте».
«Расстрелян… расстрелян… Скольким людям придется принять смерть…» — подумал Савелий Иванович.
Городским головой немцы назначили Мадатова, а его заместителем Белецкого. Эти фамилии ни о чем не говорили Савелию Ивановичу. Раньше он не знал таких людей. К Мадатову на прием попасть не удалось. Тогда Савелий Иванович пошел к Белецкому. Войдя в кабинет, он увидел за столом человека в пенсне, сквозь которое глядели колючие глаза. В стороне на диване сидел обрюзгший пожилой мужчина.