в то же время оказывается наиболее тонкой ее субстанцией. Оно едва бытийствует; поэтому любое значение – в той мере, в какой нам не терпится его обнаружить, – может быть воспринято как некая тайна.
Эйдосам Готье в эстетике Бодлера противостоит все многообразие человеческой души: «Окружить себя соблазнами искусства, лишенного души, значит стремиться к собственной погибели». Это многообразие простирается между «идеалом» и «сплином», Богом и Сатаной:
…«Сплин и идеал»… открывается тремя стихотворениями («Благословение», «Альбатрос», «Воспарение»), где утверждается божественная природа человека, с наибольшей полнотой воплощенная в фигуре поэта, чей «трепетный дух» бежит от «земной болезнетворной гнили», дабы взмыть «ввысь» – в «сияющую даль», в «надзвездные таинственные сферы». Все дело, однако, в том, что Бодлер даже не пытается удержаться на этой высоте: от первой части «Сплина и идеала» к заключительной (все четыре «Сплина», «Наваждение», «Жажда небытия», «Алхимия страдания», «Ужасное соответствие», «Гэаутонтиморуменос», «Неотвратимое», «Часы») ведет ясно выраженная нисходящая линия. Если, к примеру, в стихотворении «Человек и море» утверждается симпатическое сродство между непроницаемой водной стихией и таинственной сокрытостью человеческого духа, то в сонете «Наваждение» это сродство отмечено уже не печатью любви, но печатью ненависти: «Будь проклят, Океан! Твой бунт, твои восстанья/ Мой дух в себе обрел! И горький смех людей,/ Поруганных людей, смех боли и рыданья/ В безмерном слышится мне хохоте морей» (Пер. Л. Остроумова); если в «Воспарении» свободный дух «весело ныряет» в «безмерные глубины» мироздания или парит в «чистом эфире», то в «Жажде небытия» он добровольно устремляется в бездну («Лавина, унеси меня скорей с собою!» – Пер. В. Шора); если, наконец, в «Соответствиях» природа уподобляется чудесному «храму», где тихонько перекликаются запахи, звуки и цвета, придавая мирозданию загадочно-манящий и вместе с тем немного пугающий смысл, то в «Ужасном соответствии» «согласие» между «грезами» человека и природными стихиями приобретает сугубо инфернальный характер: «Пускай, как траурные дроги,/ Они влекутся в тот же ад,/ В котором я погибнуть рад» (Пер. П. Антокольского). Силовая линия, проходящая сквозь «Цветы Зла», ведет не от «сплина» к «идеалу», а, наоборот, от «идеала» к «сплину», от Бога – к Сатане.
Рыжей нищенке
Белая девушка с рыжей головкой,
Ты сквозь лохмотья лукавой уловкой
Всем обнажаешь свою нищету
И красоту.
Тело веснушками всюду покрыто,
Но для поэта с душою разбитой,
Полное всяких недугов, оно
Чары полно!
Носишь ты, блеск презирая мишурный,
Словно царица из сказки – котурны,
Два деревянных своих башмака,
Стройно-легка.
Если бы мог на тебе увидать я
Вместо лохмотьев – придворное платье,
Складки, облекшие, словно струи,
Ножки твои;
Если бы там, где чулочек дырявый
Щеголей праздных сбирает оравы,
Золотом ножку украсил и сжал
Тонкий кинжал;
Если б, узлам непослушны неровным,
Вдруг обнажившись пред взором греховным,
Полные груди блеснули хоть раз
Парою глаз;
Если б простить ты заставить умела
Всех, кто к тебе прикасается смело,
Прочь отгоняя бесстрашно вокруг
Шалость их рук;
Много жемчужин, камней драгоценных,
Много сонетов Белло совершенных
Стали б тебе предлагать без конца
Верных сердца;
Штат рифмачей с кипой новых творений
Стал бы тесниться у пышных ступеней,
Дерзко ловил бы их страстный зрачок
Твой башмачок;
Вкруг бы теснились пажи и сеньоры,
Много Ронсаров вперяли бы взоры,
Жадно ища вдохновения, в твой
Пышный покой!
Чары б роскошного ложа таили
Больше горячих лобзаний, чем лилий,
И не один Валуа в твою власть
Мог бы попасть!
– Ныне ж ты нищенкой бродишь голодной,
Хлам собирая давно уж негодный,
На перекрестках продрогшая вся,
Робко прося;
На безделушки в четыре сантима
Смотришь ты с завистью, шествуя мимо,
Но не могу я тебе, о, прости!
Их поднести!
Что же? Пускай без иных украшений,
Без ароматов иных и камений
Тощая блещет твоя нагота,
О, красота!
Стихотворение «Рыжей нищенке» – несомненный шедевр портретной поэзии Бодлера… «Белая девушка с рыжими волосами, дырки на платье которой приоткрывают бедность и красоту». Девушка то попрошайничает на углу улицы, то, как бездомная дикая кошка, разыскивает в мусорных ямах что-то похожее на съестное. Словесный холст поэта выполнен «пастелью»; все в нем насквозь прозрачно и пронизано нигде не названными лучами солнца. Второй герой портрета – поэт, такой же нищий и одинокий: «Для меня, тщедушного поэта, твое юное болезненное тело, покрытое веснушками, обладает особой прелестью».
И тут вступает в свои права «машина времени», нечто, неподвластное кисти живописца, но доступное поэту, нашедшему в грамматике своего языка соответствующую глагольную рамку. Сослагательное наклонение переносит нас из Парижа сороковых годов XIX века в живописную эпоху французского Ренессанса. Воображение поэта «переодевает» нищенку: место тяжелых сабо занимают бархатные котурны, куцые лохмотья заменяются длинными складками пышного и шуршащего придворного платья, на ножке, где виднелись дырки чулок, теперь засверкал золотой кинжалик, бюст, охваченный сеткой узелков, выявил две красивые груди, «сверкающие, словно глаза». Принцессой из красивой, ренессансной сказки предстала нищенка. Преображенной Золушкой, спешащей на бал. Окруженная ватагой придворных «шалунов», пажей и рифмачей, она ловко и изящно отмахивается от «них, дразня их своей трепещущей плотью». Ей дарят сонеты. И кто? Сам мэтр Реми Белло, сам великий Ронсар! О да, – констатирует размечтавшийся поэт: «Ты насчитывала бы в своей постели больше поцелуев, чем лилий, и подчинила бы своим законам не одного из Валуа!»
Но кончается сон. Нищая красавица и нищий поэт расходятся. Прощаясь, поэт говорит ей вслед: «Шагай же без других украшений – духов, жемчуга, алмазов – кроме худой своей наготы, о моя красота!» Красота Бодлера, она всегда без грима. Всегда нага.
Смерть влюбленных
Постели, нежные от ласки аромата,
Как жалкие гроба, раскроются для нас,
И странные цветы, дышавшие когда-то
При блеске лучших дней, вздохнут в последний раз.
Остаток жизни их, почуяв смертный час,
Два факела зажжет, огромные светила,
Сердца созвучные, заплакав, сблизят нас, —
Два братских