ни один мыслитель, конечно же, не может быть абсолютным представителем некоторого идеального типа или школы, к которым, в силу национального происхождения или исторической случайности, принадлежит. Однако в такой сравнительно изолированной и специализированной традиции, как ориентализм, как мне кажется, у каждого ученого есть некое представление (частью осознаваемое, частью нет) о национальной традиции, если и не о национальной идеологии. Это особенно справедливо в отношении ориентализма еще и по причине непосредственной политической вовлеченности европейских наций в дела той или иной восточной страны: сразу же приходит на ум имя Снук-Хюргронье (если не брать англичан или французов, у которых с чувством национальной идентичности всё просто и понятно)[922]. Даже сделав все необходимые оговорки о различиях между индивидом и типом (или между индивидом и традицией), поразительно, до какой степени и Гибб, и Массиньон в действительности
были представителями определенного типа. Возможно, было бы лучше сказать, что Гибб и Массиньон оправдали надежды, которые были возложены на них национальными традициями, национальными политиками, внутренней историей их национальных «школ» ориентализма.
Сильвен Леви колко описал различие между двумя этими школами следующим образом:
Политический интерес, связывающий Англию и Индию, заставляет британцев работать на поддержание контакта с конкретными реалиями и на сохранение связи между представлением прошлого и зрелищем настоящего. Взращенная на классических традициях Франция занимается поисками человеческого разума и того, как он проявляет себя в Индии, точно так же, как ей интересен Китай[923].
Было бы слишком просто сказать, что эта полярность приводит к рассудительной, эффективной, конкретной работе с одной стороны, и универсалистской, теоретической, выдающейся – с другой. Однако эта полярность озаряет две долгие и по-настоящему выдающиеся карьеры, которые задавали тон во всем французском и англо-американском исламском ориентализме вплоть до 1960-х годов. Если превалирование в подходе вообще имеет хоть какой-то смысл, то только потому, что каждый из этих ученых сформировался и вполне осознанно работал в определенной традиции, ограничения (или рамки, используя терминологию интеллектуальных или политических кругов) которой можно описать именно так, как это сделал Леви в приведенном выше фрагменте.
Гибб родился в Египте, Массиньон – во Франции. Оба стали глубоко религиозными людьми и исследовали не столько общество как таковое, сколько его религиозную жизнь. Оба были исключительно достойными людьми, главным достижением их обоих было то, что они поставили на службу современному миру политики традиции гуманитарной науки. Тем не менее масштаб их работ – и их своеобразие – совершенно различны с учетом отличий в научном и религиозном образовании. Массиньона, посвятившего свою жизнь изучению аль-Халладжа, «следы которого, – как в 1962 году писал Гибб в некрологе Массиньона, – он никогда не переставал искать в позднейшей исламской литературе и религиозной практике», безграничный размах его исследований мог завести практически куда угодно в поисках свидетельств «человеческого духа – сквозь пространство и время»[924]. Его сочинение «охватывает каждый аспект, область жизни и мысли современного ислама», и влияние Массиньона в ориенталистике было неизменным вызовом его коллегам. Определенно, Гибб поначалу восхищался им, но в итоге свернул с пути, на котором Массиньон развивал
темы, каким-либо образом связанные с духовной жизнью мусульман и католиков, [что позволило ему отыскать] близкие элементы в почитании Фатимы[925] и, следовательно, особое поле интересов при изучении шиитской мысли в многообразии ее проявлений, а также таких сюжетов, как предание о Семи спящих отроках в сообществе потомков Авраама[926]. Его труды, благодаря тем качествам, которые он в них привнес, приобрели непреходящую ценность в исследовании ислама. Однако именно из-за этих свойств они представлены как бы в двух регистрах. Один – это обычный уровень объективной науки, стремящейся объяснить природу явления, мастерски используя общепризнанные инструменты академического исследования. Второй – это уровень, на котором объективные данные и понимание поглощаются и трансформируются личным предчувствием духовных измерений. И не всегда удается провести грань между первым уровнем и вторым – преображением, проистекающим из полноты его богатой личности.
Здесь содержится намек, что католики более склонны к изучению «почитания Фатимы», чем протестанты, но несомненна и настороженность Гибба в отношении ко всякому, кто стирает различие между «объективной» наукой и построениями, основанными на (пусть и сильном) «личном предчувствии духовных измерений». Гибб был совершенно прав, в следующем параграфе некролога признавая «плодотворность» ума Массиньона в таких разноплановых областях, как «символизм мусульманского искусства, структура мусульманской логики, хитросплетения средневековых финансовых вопросов и организация объединений мастеровых». И снова прав, отмечая чуть далее, что первоначальный интерес Массиньона к семитским языкам дал толчок «намеренно туманным исследованиям, которые для посвященных были сопоставимы с мистериями древних герметистов»[927]. Тем не менее завершает Гибб на великодушной ноте замечанием о том, что
для нас урок, который он собственным примером преподнес ориенталистам своего поколения, в том, что даже классический ориентализм уже более невозможен без преданности тем жизненным силам, которые придают смысл и ценность разным особенностям восточных культур[928].
В этом, конечно, состояла великая заслуга Массиньона, и это верно, что в современной французской исламологии (как ее иногда называют) сформировалась традиция идентификации с этими «жизненными силами», влияющими на «восточные культуры». Нужно лишь упомянуть о выдающихся достижениях таких ученых, как Жак Берк, Максим Родинсон, Ив Лакост, Роже Арнальде, – сильно отличающихся друг от друга и по подходам, и по интенциям, – чтобы отметить исключительную плодотворность примера Массиньона, чье интеллектуальное влияние на этих исследователей несомненно.
Однако увлекшись и сосредоточив внимание на многообразных сильных и слабых сторонах Массиньона, Гибб упускает из виду то очевидное, что сделало Массиньона столь отличным от самого Гибба и что в конце концов сделало его символом стремительно развивающегося французского ориентализма. Во-первых, это личная история Массиньона, которая прекрасно иллюстрирует простые истины из характеристики французского ориентализма, данной Леви. Сама идея «человеческого духа»[929] была в большей или меньшей степени чуждой той интеллектуальной и религиозной среде, из которой вышли Гибб и многие другие английские ориенталисты. В случае же Массиньона понятие духа в той же мере реалия эстетическая, в какой религиозная, моральная и историческая, – это то, что он впитал с детства. Его семья поддерживала дружеские отношения с такими людьми, как Гюисманс, и почти во всех работах Массиньона прослеживаются следы образования, полученного в ранние годы в окружавшей его интеллектуальной среде, так же, как и идеи позднего символизма, вплоть до определенного направления католицизма (и суфийского мистицизма), к которым он питал интерес. В работах Массиньона нет никаких строгих рамок, они – пример одного из выдающихся стилей Франции своего времени. Его