К раскрытой двери из темноты сеней кто-то шел тихо.
На пороге появилась маленькая, худенькая, в изгрязненной кофточке женщина с неподвижным и погасшим взором.
— Мама…
— Доченька!
Лампа выпала из рук Гордеевны. Огонь еще на миг блеснул на полу, озарив, как отдаленной грозой, стоявшую Катю.
В избе что-то шепталось и постанывало от сквозняка, который врывался из бездны этой помраченной ночи.
ГЛАВА VI
В садовой сторожке, повитой хмелем, вьюнками и диким виноградом, который ворохами затопил до крыши эту глинобитную лачугу, встретились Павел Ловягин и отец его Антон Романович. Нашел на задворках чужой стороны прибежище и заработок: когда-то у пана работал — ухаживал за садом, а теперь у немцев вроде дворника при постоялом дворе для господ офицеров: проездом останавливались в панском доме, гуляли, пили…
Павел служил в польской армии, а потом в немецкой.
О нем позаботились: был устроен в школу по подготовке разведчиков. За высоким и темным забором и на особых полигонах в лесах прошел выучку разведчик и диверсант.
Антон Романович неподвижно сидел в кресле у стены, Седой, в широкой белой рубахе и жилете. Из нагрудного кармана свисала кольцастым серебром цепь старинных часов.
Сегодня встреча особая — прощальная: улетал на фронт сын — туда, где родина. Все снится она в тумане зеленых полей.
Павел расхаживал по комнате — лейтенант немецкой армии. Ему нет и тридцати. Лицо в свежей смуглине.
Лоснятся от крема гладкие с ячменной рыжннкой волосы, сурьмисты разлатые брови.
В комнате багрово-красный сумрак, как от зарева отдаленного пожара. Вся мебель — диван, стол и стулья с высокими спинками — темны и напоминают нагроможденные надгробья.
Павел зашел за штору и крепко закрыл окно. По стеклу скользнул свет луны. Вокруг ее диска, как в бездне, медленно вздымались глыбистые облака.
От дома доносились крики и песни подгулявших офицеров.
Павел заговорил тихо:
— Сегодня вечером русские оставили Минск. Пройдена почти половина пути до Смоленска.
Антон Романович перекрестился, как на храм в отдалении.
— Скорбь России. Торжествуют потомки тевтонов.
Эти псы в рогатых шлемах добирались до Вязьмы.
Антон Романович поднялся и достал из стола поистершуюся карту. Развернул ее. На ней черными галочками были помечены города, захваченные немцами в Европе, — целая стая устремлялась к востоку. Он пометил и Минск.
— Далеко залетела. Если не собьют дуру, то с такой скоростью через неделю Смоленск… Вот любушка, — и Антон Романович поласкал взором тонкую излучиику Угры. — Бог даст, вернемся. Постарайся, Павел, уберечь себя. Это твоя жизнь. Ты не их раб. Ты русский — сын великого народа. Нас, хозяев земли своей, подточил заговор чужеземного, в том числе и немецкого, засиляя в промышленности и в банках. Им нужен был наш развал. Без войны захватить все. Никто, одни большевики сдержали напор и уберегли земли. Отдадим им должное.
Но спихнули и нас. Дворяне не щадили животы свои за Россию. А мы без нее. За погубленное не простим. Сейчас время оглядеться. Крупп, Цейсс, Геринг и другие воротилы вкладывают миллиарды в поход на Восток, как в дело, которое даст баснословные прибыли. Нефть, железо, уголь, золото, миллионы рабов — вот что сулит эта война. Для нас самый желанный ее исход в том, чтобы немцы и коммунисты поломали друг другу хребты. Всем нам снится русский всадник на белом коне.
— В одном сарае, в глыбе льда, нам показывали мертвеца с содранной кожей. Будь осторожен с такими сказками, — сказал Павел. — Когда вернусь, в банке на мое имя будет сумма. Мы приобретем акции. Перепадет и нам.
— Я только сказал, чтоб ты не лез на рожон. Каждый из нас нужен России. Разумеется, не с пустыми руками. В разоренных губерниях надо ждать голод. Особенно в городах. У жителей есть кое-какое золотишко, драгоценности. Голод погонит людей в простой ларек с хлебом и солью. Понесут и золотые зубы, когда нечего жевать. Можно приобрести состояние. Все равно загребут немцы.
Павел достал из кармана толстую пачку денег и положил на стол.
— Плата фюрера!
— Я передам ее нашим, — сказал Антон Романович. — Потом это зачтется. Мы постараемся… А теперь, Павел, раз ты идешь туда, возможно, будешь и в родных краях, я тебе должен сказать кое-что. Самое важное потом. А сейчас не так важное, как нужное. На случай.
Павел сел напротив, у стены, в кресло и закурил.
— Такие деньки бывают только у нас, — начал Антон Романович. — Да и то в деревне. Осенью. Жуткие ревы лосей на закатах. Дожди заливные. Дальше плетня земли не видать. Небо, как свинец, тяжелое, давит. А часа четыре за полдень — уже и черно. Кажется, конец всему свету… Вот в такую пору приехал как-то поохотиться твой дядюшка Викентий. А из дома не выйдешь. Закупорился в флигельке среди сада. Спал. Весело пил. А то и рассказывал мне про свои московские похождения или философствовал: «После, говорит, всяких статеек, что все сущее материя и клетки, и человеческая-то жизнь постепенный распад этих клеток, чувствуешь безграничную свободу от всего и какое-то безумие, как у зверя, которого подогнали к яме. Самый опасный момент. Страсть жить и ярость на высокой грани перед концом. Жди, брат, вакханалию и пожары».
Жила у нас горничная. Сирота. Настя ее звали. Здоровая, с белым лицом, рыжая девка. Семнадцать ей было, а то и меньше. По утрам убирала в флигельке, а вечером и постели стелила. Тогда и случилось.
Брат рассказывал потом: «С тоски, говорит, как одурманило нас. Прощай и пропади все пропадом. Ночь все равно как малиновой молнией сверкнула».
Уехал он. А через два месяца снова появился. Узнал! ребеночка надо ждать. После малиновой-то молнии.
Настя и говорит: «Мне, барин, конец света пришел».
Викентий ей: «Ничего не пожалею. Только один твой шажок — и спасенная. Будет тебе свет, и ребеночка озолочу. Счастьем его все искупится».
Маялся у нас бедностью мужичонка один — Григорий Жигарев. Рвань и дрань. Одна слава — рыбак и охотник отменный. С ним брат и охотился. Был сын у Григория.
Пообещали отцу пару коней, земли, если возьмет его сын в жены Настю. Смекнул Григорий, в чем дело, упал на колени: «Оженю!»
Чтоб людям не показалось явным, что за коней и землю спихнули девку, устроили охоту. Как и условились, приволок Григорий на себе из леса Викентия, в грязи, вроде бы чуть живого: спас — из-под лося вытащил. Вот Викентий и расщедрился землей и конями за свое спасение. Отблагодарил.
Снял Григорий при всем народе шапку, поклонился Викентию: «Уважь, барин. Уговори ты Настю в наш дом.
А то малый сохнет по ней».
Оженили. Страшную чашу с дурманом поднесли Федору на первую с Настей его беспамятную ночь.
Родила она мальчика прямо на жнивах, будто бы от надрыва, преждевременно. Назвали Митей.
А на другой год война. Викентий уехал на фронт.
В случае гибели часть доли в наследстве он тайно завещал сыну…
— Это зачем же?
— Своя кровь. Требовало дело. Нашими, ловягинскими корнями пронзить и держать все, даже отдаленное.
Дай псу кусок — верен будет. Многих подкармливали. И щенков бездомных. Сын учителя, а потом сирота Астанька Желавин — на наши деньги гимназию смущал — умен, хитер, и откуда зайдет, не знаешь. Такой для нас нужен был. Потихоньку приучали: держать всех в узелке. Его и слова. В революцию он сбежал из деревни и надел красный шлем и рубил нашего брата, слышал я, отчаянно. Его запомни… Да жив ли? Но если выжил-подальше от него; смотри в оба. Вот, пожалуй, и все. Дело прошлое. Но на всякий случай запомни! Жигаревы, Митя твой двоюродный брат.
— Брат, — с усмешкой сказал Павел. — Не по-волчьи ли?
— В лютое время и волки без стаи не живут. А ту женщину, у которой на границе укрылся… Катя, говоришь?.. Отец ее у нас лесником работал…
— Тихо, отец, — сказал Павел: его пугало теперь, что судьба, как бы в коварстве своем, оставила свидетеля, который мог быть опасен на дорогах родных мест, где его никто не должен знать, если он дойдет туда, чтобы исполнить главное свое задание, которое там-он был уверен — ожидало его.
— И еще, дослушай самое главное, — продолжал Антон Романович. — В ту смутную пору, как бежать нам, ночью, переодетый в крестьянскую одежду, явился Викентий… Его было не узнать: заросший, постарел, дрожал в лихорадке. Сказал, что надо бы собрать ценности и уходить: «Дело наше проиграно. Теперь бы суметь вырваться из петли».
Собрались. Запрягли коня с пристяжной. Ценности зашили в подкладку драного армяка, в пояс. Бросили на сено в телеге, вроде бы подстилка. Никому и в голову не придет, если начнут искать, что тут-то и есть: прячут потайней.
Обрядились в рвань. Пора трогаться. Ты спал. Я искал свой старый брезентовый плащ, хотел завернуть и вынести тебя. Мать поторопила и вышла.