— Нашел дело — в сторожа к ней идти. Хоть и друг мне Кирьян, а по ревности переломает ноги.
Сегодня видел ее. Красивая, Иван, баба, — с восхищением сказал Стройков.
— Соблазнить хочешь?
— На ее узелке с Кирькой пальцы изорвешь. Настрадались. Зато и любовь.
— Надолго?
— И жизнь не вечна. Как ее любим! А вдруг и ушла.
Новосельцев закрыл книгу. Спросил:
— Кто же тогда, если не Жигарев?
— Желавин, должно быть.
— Выдумал и поверил.
— И я так думал. Никите поблазнилось, дочке Серафимы показалось, мне почудилось на темной улице, — да сама Серафима дым разогнала — перед глазами провиднелось. Вот и припомнил. Колечко на покойничке было, когда мох разгребли. Петелька на сопревших штанах осталась — на ней колечко, с замочком.
— Ну?
— И послушай, к чему гну. Что за колечко? К чему оно на штанах? Цепочка от него была, значит. А на цепочке что? Ключи? Перочинный ножичек? К чему они убийце, когда он торопится?
— Ну, ну?
— Сорвал, однако. Колечко лишь и осталось. Часы были на цепочке. Пожадничал. Потому и сорвал. А у Желавина были ручные часы. Вот и рассуди, кто под мхом лежал, кого хоронили под Серафимины причитания.
— Кто же убитый?
— В районе в то время не было пропавших. Стало быть, пришлый. Возможно, и Викентий Ловягин.
— Слух был, что Викентий в болоте пропал.
— Не было его здесь тогда. Он был на поселении в Сибири. Три года назад, перед исчезновением Желавина, ему разрешили свободное передвижение по стране.
— Значит, убитый — Викентий Ловягин?
— Не могу утверждать. А что желавинские часики и сейчас стучат, это твердо. У него на руке. У Желавина… Война… Прислушайся, Ваня, они стучат где-то здесь.
Папироска в ловягинской землянке показывает стрелочкой в бывшие ловягинские леса.
Стройков тяжело распрямился.
— Поздно я на след вышел, Иван. Война. Не успел я капкан с привадой поставить. — Бросил на голову свою форменную милицейскую фуражку, встал.
— Куда ты, Алексей Иванович? Втравил меня и деру?
— Мне пора. Жена ждет прощаться… Я папиросочек несколько… А то без курева не дорога.
Они вышли. Уже развиднело. Как в молоке поля вокруг, и словно на мглистом островке станция. К путям бежали люди. Что-то случилось. Побежали Стройков и Новосельцев. На путях остановился санитарный поезд.
С фронта. Синий свет в окнах. Стекла разбиты. Пробоины в стенах. На крышах кое-где пожахивало на ветру сорванное железо. За окнами раненые. Там тишина.
Тянет запахом эфира. Вышли подышать ночной свежестью врачи и сестры в белых халатах. Глядят а недвижную зеленоватую протоку рассвета.
Из вагона вынесли кого-то на носилках. Под простыней очертания лица, похожего на маску. Санитары снесли к сараю за стрелкой, и от движения лицо под простыней содрогалось, словно в крике кляло кого-то.
Санитары шли назад от сарая. Уже не спешили с пустыми носилками, в которых лежала измятая простыня.
Перед окнами толпились ждущие отправки мобилизованные и провожавшие родные их. Разговаривали с ранеными. Один с забинтованной до бровей головой тихо говорил через приспущенное окно:
— Сразу в небе огонь полыхнул и грохот, словно весь свет разорвало. Это и помню. А очнулся уже в машине. Тут и слышу, война.
Другой в соседнем окне свое говорил:
— Меня возле орудия ранило. Со второй пули упал. Мы на развилке по колонне — прямой наводкой в клочья их. Танки пошли прут. Будь у нас снарядов поболее, все помесили бы.
— Отбили мы деревню. Глянул — в глазах почернело. Они наших раненых измесили. Один в живых остался. Били, говорит, и прикладами в лицо, в голову. Земля от крови как кисель. Изверги! Убивать их! Вернусь! — с угрозой сказал третий и поднял забинтованные руки.
Вагоны качнулись и медленно тронулись.
— Поправляйтесь, братки, — голоса жалости и доброго напутствия, на которые раненые отвечали взглядами грустными, и задумчивыми, и таящими невысказанное.
Стройков и Новосельцев попрощались на дороге.
По огородам, поседелые от росы, стояли подсолнухи перед окнами, как пришельцы с чужой стороны, опустив головы.
— Труден мир, Новосельцев. Его улыбкой и любовью не переделаешь. И злобою не возьмешь. А свое потеряем — наше пропадет, сгинет — под заборы пойдем с^ русской душой, да без своей песенки… Прощай! Людей береги, Новосельцев.
Стройков тронул коня — рванул на дыбы. Долго был слышен топот, как будто, удаляясь, гулко разносила но полям ночь удары новой и грозной судьбы.
* * *
В доме Стремновых еще тревожнее. Уже четвертый день на исходе, а Кати все нет.
Гордеевна вышла на крыльцо. Долго глядела на закат, и чудились ей в огненном просторе далекие пожары, среди которых маленькое, топкое облачко, похожее на женщину, поднимало руки ввысь медленно, так они были тяжелы сил нет для какой-то мольбы, и она клонилась скорбно.
Одно небо, перед которым, может, в ту же минуту убийца молился за свое спасение.
Из леса потянуло прохладой предвечерья. Там уже сумрак, а Никапор не возвращался. Не случилось ли чего? Кто только через лес теперь не идет! Всякая может быть встреча.
«Что там целый день ходить? — посетовала Гордеевна. Бывает, придет и горбушку-то свою выложит — поесть некогда. — Не захворал ли с лиха?..»
Никанор, как и просил его Стройков, приглядывался в лесу. Даже к землянке подходил, по из отдаления смотрел, чтоб не оставить следа.
«Если кто и был, то своим посещением спугнул ты его, Алексей Иванович. Сюда мне и ходить нечего. Зря только сапоги бить, — решил Никанор. — Да и волей сыт не будешь. Он и волк возле еды рыщет».
С тяжелым зарядом в ружье ходил Никанор. Три патрона с таким же зарядом в патронташе под рукой были.
Сегодня дальним был путь. Еще раз навестил Никанор землянку. Долго стоял, прихоронившись, но ничего подозрительного не заметил.
Торопился домой: знал — Гордеевна будет тревожиться. Уже поздно. Солнце за нивы клонится.
Никанор свернул к святому ключу напиться.
Тропка тут тореная-крепкая: простежили женщины к врезанной в ствол сосны иконке над ключом.
«Вот где какую-либо бабенку припугнет и повинует.
И хлеба с сальцем принесет», — пришла такая догадка Никанору.
Какая-то вроде бы тень сгорбленная показалась у ключа. Кто-то молился или воду пил. Никанор остановился за кустом. Тень, почуяв опасность, распрямилась, но не высоко, чуть только голову подняла, не ведая, как светом по лицу отразит родник, и уползла — скрылась мгновенно.
Никанор успел бы снять свое ружье, но то, что он увидел, жутью потрясло его.
Не помнил, как добрался домой. Ввалился в избу и помертвелой рукой закрыл на засов двери.
— Светопреставление, мать.
— Что с тобой? — с испугом спросила Гордеевна.
— Не спрашивай. Кто бы сказал, не поверил. Да своими глазами видел. Светопреставление. У святого ключа. Пил он там, молился, не знаю. А почуял человека-то и распрямился. Лицо его родник светом и показал… Желавин!
Гордеевна руку подняла перекреститься, но так и затихла.
— Бог с тобой. Отец! Что ты. В могиле он давно. Померещилось тебе с разговоров.
Никанор сел на лавку. Долго тер лоб.
А будто он, — поверил было слову прошлого: в могиле Желавин.
— Да молчи, мать, чтоб и звяку не было. Алексея-то Ивановича нет. Метался он не зря, а промахнул. Глянул я — обомлел. Ружье у меня на плече, а руки, как отбило, не поднимаются-отсохли. Вон кто! А то Митька. У Митьки и родного здесь ничего не осталось, все изгадил. Сюда не пойдет… А кто ж убиенный-то?
Гордеевна поглядела на окна, за которыми тьмою стоял лес. Занавесила.
— Что творится-то, господи! Сам-то молчи. Не барабонь. Не нашего это ума все.
— А доложить надо.
— И не пущу. Катюшки нет. Как пропала. Ты еще. Терпения моего нету.
— Терпение только начинается. Слух идет, к Минску городу немец рвется, а останову все нет. Вот терпение будет, как сюда дойдет… К недобру и покойник, знать, померещился…
В дверь кто-то постучал.
Никанор взял с лавки свой лесниковый топор.
Стук повторился.
— Не ходи, — хотела остановить мужа Гордеевна.
— Посвети, — сказал он и, перехватив покрепче топор, вышел в сени.
Гордеевна сняла с гвоздика в стене лампу и осветила черный проем двери, в котором вдруг показалась сгорбленная спина Никанора. Он оступился с порога и неловко попятился в избу, схватился за угол печи.
К раскрытой двери из темноты сеней кто-то шел тихо.
На пороге появилась маленькая, худенькая, в изгрязненной кофточке женщина с неподвижным и погасшим взором.
— Мама…
— Доченька!
Лампа выпала из рук Гордеевны. Огонь еще на миг блеснул на полу, озарив, как отдаленной грозой, стоявшую Катю.