— Или размоченные в воде ячменные лепешки, — соглашается Гиги.
— Я покормлю тебя, — обещает Бруно.
Он свирепо постучал ключом от дома по зарешеченному окошку бара, но никто и ничто не подавало признаков жизни.
Ему кажется, что он слышит, как Анаис кричит: «Прохвост, трус, дубина!», а Мири с чопорно-благородным видом ехидно провозглашает: «Да не разъединит ни единая душа того, что соединено Богом. Евангелие от Матфея, глава двадцать вторая».
Бруно мутит от голода. Туман в горах рассеялся, несколько человек в желтых клеенчатых плащах осторожно, но торопливо движутся друг за другом вдоль оврага, держа перед собой детекторы металла: ищут руду.
Бруно подбирает с земли картонную подставку от пива и пишет на ней огрызком карандаша: «Любимая, прости. Я здесь с одним человеком, который не может меня поцеловать, но я его могу. Билет на самолет прилагаю, ты можешь сдать его, потому что мы заплатили аннулирующую страховку».
Он подсовывает записку и билет под дверь третьего дома по главной улице. Гиги ждет его на противоположной стороне.
— Пошли, — говорит Бруно, — в спальню мертвецов.
Гиги берет его за руку, но через три шага отпускает, чтобы согнать с головы Бруно двух упрямых бабочек. Он говорит очень тихо, но Бруно слышит его:
— Я буду любить тебя до того дня, пока меня не закопают в картонной коробке. И еще три дня после.
Что Бруно ответить на это?
— О’кей, — говорит он. И начинает напевать «Му old flame».
В полуденной духоте звуки разносятся гулко, словно в заброшенном подземном гараже.
Люди, что рядом
I
Начало бульвара Бургомистра Вандервиле по сей день выглядит солидно, как в старые добрые времена — один за другим выстроились здесь четырехэтажные особняки с французскими фронтонами и помпезными дверями, на которых прибиты медные таблички с фамилиями зубных врачей, нотариусов, директоров текстильных фабрик. Однако в том месте, где живет Сара, где-то возле дома номер 432, все гораздо скромнее. Собственный ее дом под номером 434 притулился на повороте — летом с утра пораньше перед самой дверью у нее начинают заводить машины, до поздней ночи не смолкает их измученный вой, похожий на звериный рык, — это машины выезжают на юг.
Часто Сара слышит звуки, которые издают дети, забившиеся в машины в обнимку с надувными матрацами, свернутыми палатками и пластмассовыми игрушками. Они барабанят кулачками в запотевшие стекла, бесятся и орут, несмотря на яростные крики своих издерганных, потных мамаш. Совсем недавно, когда она еще могла ходить по лестнице, Сара наблюдала за дорогой сверху, из окошка в коридоре; в мчащихся на юг машинах не было никого, кроме полусонных водителей-марионеток с неподвижно замершими на руле руками и угрюмым взглядом. Видно, те, которых я слышу теперь, — это дети из прошлого, думает Сара и прикуривает свою седьмую сигарету. Полина, я становлюсь похожей на Валера, так ведь часто бывает, если проживешь с человеком много лет вместе, в одном доме, теперь я — точно так же, как и он, — слышу только то, что хочу услышать.
Она дважды бывала на юге, в первый раз в Ницце, с ним, больше сорока лет назад, и потом еще раз, в Лурде, в жуткий ливень, тогда она ездила со своей сестрой Полиной, которая почила в бозе 11 июня четыре недели тому назад.
— В бозе? — Сара перечитала еще раз извещение о смерти.
— Да, мама, — сказал Марсель и надменно вскинул реденькие брови, отчет сразу стал похожим на премьер-министра. — Так принято говорить: в бозе — в божьей благодати.
— Надо же, — удивилась она, — никогда раньше такого не слыхала.
— А как бы ты хотела, — спросил Лео, — чтобы написали: тетя Полина почила рядом с богом или под ним?
Мой последыш Лео — это глаз, который я должна была бы вырвать, как только он появился на свет — оранжево-желтый, точно апельсин, из-за каких-то неведомых веществ в крови, и не потому что он меня раздражал, а потому, что я должна была знать, что он будет раздражать всех, кроме меня.
Ведь он негодник, сколько бы ни болтали чепухи про него соседи, знакомые и даже родня, это воистину так — стоит только послушать, каким насмешливым, прямо-таки издевательским тоном говорит он о своей тетке, моей покойной сестре, которая умерла девственницей, так и не познав божьей благодати за свои семьдесят два года. Ее сердце, задушенное жиром, упрятанное под бесполезными шарами грудей, взорвалось — обугленное, расплющенное и изничтоженное, — потому что не было в ее жизни бога — неважно какого, с заглавной или с маленькой буквы.
Полина, которая была старше меня на два года, вечно носилась по пляжу с жестяной лопаткой в одной руке и с оловянным ведерком, полным песку, — в другой. Тогда, перед Великой войной, да и потом, много позже, когда она уже шаталась и хромала, никому ровным счетом ничего не надо было от нее, ни песчинки, хотя всего в двух шагах от нее волосатые мужские руки шарили под такими же цветастыми хлопчатобумажными юбками, как и у нее, робкой, в стыдливом ужасе сжимавшей подол между своими распухшими коленками.
— Сара, — сказала она мне на своем смертном ложе, которое тогда еще не было ее смертным ложем, но от него уже веяло тленом. Было это в Академической больнице, где вокруг нее сновали внимательные молодые люди в оливково-зеленых шортах, с папками под мышкой, по большей части очкарики, и притом бесстыдно юные, — Сара, ты не могла бы помочь мне сделать mise en piis[187]?
— Помогу, сегодня днем.
— Ну почему же не сейчас? — робко прошептала Полина, очевидно опасаясь испугать или насмешить юных эскулапов.
— Я должна…
— Да ничего ты не должна, Сара. Ну что еще ты должна?
— За мной вот-вот придет Лео.
— Но ведь ты уже больше не вернешься сегодня! А мне нужно управиться до двенадцати часов, потому что потом… — она с трудом оглянулась через свое жирное плечо на насупленные лица зеленых докторов, — придет профессор, — закончила она громко. И, подмигнув мне своими поросячьими глазками, как во времена молодости, прошептала: — Мне ведь в три часа нужно быть у юфрау Сесиль, а туда больше часа езды.
— Я обещаю, что приду до двенадцати.
— Но почему нельзя сейчас? — с несвойственным ей упорством настаивала она.
— Я не могу. Я должна… Надо подать Валеру горячий обед — почки в соусе из мадеры. Ведь если меня не будет, он съест их холодными прямо со сковородки.
Появился Лео, как всегда чем-то озабоченный, торопливый и мрачный, подошел, толкнул Сарину инвалидную коляску и увез ее от сестры — она так и умерла без mise en piis в пол-одиннадцатого вечера, с полуоткрытым ртом, из которого торчали остатки зубов. В ужасе глядя на Полинину смертную гримасу (на эти похожие на кусочки кокосового ореха зубы вокруг сухого языка), Сара в ту ночь подумала: «А где же ее золотые пломбы? Их было по меньшей мере две! Может быть, их извлекли эти зеленые юноши, чтобы расплатиться за свои занятия и стажировку?» Но на деснах не видно кровоточащих ранок. Выходит, это сделал Лео. Давно. Еще у нас дома. Возможно, Полина, которая, на свою беду, обожала Лео, будто собственного ребенка, однажды тихо промолвила:
— Мальчик, есть у тебя клещи? У меня для тебя подарочек — наверно, он будет последним.
И вот Лео, отвратительно извиваясь всем телом, стал что-то раскачивать и дергать во рту у ее сестры.
— Спасибо, тетя Полина.
— На здоровье, мальчик.
И быстро сглотнула хлынувшую кровь.
* * *
Автомобили с ревом мчатся на юг. В Ницце на пляже, встав лицом к горбатому дворцу с ярко-желтыми куполами и к прячущимся в зелени пальм минаретам, Сара стащила через голову свою хлопчатобумажную юбку. Ее новоиспеченный супруг Валер, в гамашах, в которых он три дня назад красовался и в церкви, и в ратуше, с густыми, каштановыми в ту пору бровями и усами, прошипел:
— Ты что, сдурела?
Она стояла перед ним в своем черном французском купальнике с узенькими бретельками, который купила утром, в надежде поразить его, и не понимала причину этой ярости.
— Немедленно оденься, — приказал он. — Тебе не стыдно?
Он имел в виду, что разгоряченные, бурно жестикулирующие французы, жарившиеся на солнцепеке возле моря, заметят, что она беременна, хотя у нее был еще совсем маленький срок. Три месяца — она сообщила ему об этом неделю назад, — ничего еще не было заметно. Три месяца Марселю, их старшему.
Если б я… вот бы я… Если бы да кабы. Если б я тогда бросила его прямо на пляже, этого ханжу, тоже мне муж, если бы оставила его навсегда и поселилась в Ницце, в другом отеле — в другом аду, во времена французов, обнаженных клинков, бриллиантина и вина, да, в аду, вне всякого сомнения, но только не с ним, с Валером. Нет, я несправедлива. Я часто была несправедливой. Вот и наказана поделом во чреве и в плодах чрева моего — Марселе и Лео. Да, Лео… он родился с желтухой, он так меня отделал во время родов, что я больше уже не могла иметь детей — последствие облучения, которое спалило мне внутренности.