— Нет, этот человек должен убраться. Ну сделай же что-нибудь, Бруно!
— Пошел прочь! — Бруно указывает на залитый солнцем соседний сад в цвету. — Убирайся со своим «Гиги»!
Незнакомец кивает, перекидывает ногу через забор и спрыгивает вниз. Ловко спружинив, он приземляется в двух метрах от Бруно.
— Пожалуйста, — просит Бруно.
Незнакомец выпрямляется и идет к нему. Бруно подбирает с земли обломок бетонной плиты величиной с кирпич, предательски тяжелый, обеими руками поднимает его до высоты собственного носа. Этот неловкий, бессмысленный жест немного напоминает движение орла из документального кино, когда он, расставив лапы в пышных штанах из белых перьев, поднимает клюв с зажатым в нем кремнем, чтобы разбить страусиное яйцо. Камень слишком тяжел — боль молнией пронзает плечо Бруно, выжав из глаз слезы. Сквозь пелену боли он видит, как незнакомец разворачивается и поднимает ногу, из-за коросты мозолей больше похожую на копыто, — кажется, что он собирается откатить назад камень, словно футбольный мяч.
— Пожалуйста, — повторяет Бруно и роняет камень, едва не попав себе по ноге. — Фирташ! — в страхе кричит он.
Незнакомец, качая головой, проходит мимо Бруно к колодцу. Заглядывает через край, поросший зеленым мхом, и обнаруживает десятки окурков, которые Бруно набросал в неподвижную, затянутую ряской воду, потом оборачивается и осуждающе грозит Бруно пальцем.
В кармане халата Анаис (который он, к ее неудовольствию, иногда накидывает по утрам) Бруно нашел влажный комочек «Клинэкса»[179], пару зубочисток и еще — о, радость! — полпачки сигарет с фильтром. Он протягивает их незнакомцу, тот трясет уродливой головой с низким лбом и крупными черными порами на коже.
— Гиги, — произносит он задумчиво, затем стремительно взлетает на забор и перемахивает через него, словно циркач, соскакивающий с трапеции на сетку.
* * *
Еще дома, в Антверпене, Анаис торжественно поклялась своей матери, что в день операции, четырнадцатого, ровно в одиннадцать часов, преклонит колена в какой-нибудь живописной церквушке и зажжет свечку перед образом святой Девы Марии. Можно, конечно, помолиться и в соборе, но лучше — в скромной простенькой деревенской церквушке без всяких прикрас.
Совершив молитву, Анаис с шумом вваливается в дом, а следом за ней входит мускулистый карлик, который ухмыляется с таким видом, будто шутки ради собрался укусить Бруно за крестец.
— Это господин Мири, — объявляет Анаис. — Господин Мири хочет пить.
И мчится на кухню.
— Господин Мири будет нашим переводчиком.
Карлик, не дожидаясь приглашения, присаживается прямо на спинку софы, рядом с Бруно.
— Я поставила три свечки, — кричит Анаис, — франков на двести.
— Меня зовут Мири, — карлик говорит по-французски короткими рублеными фразами и поглаживает Бруно по плечу.
Он сообщает, что к ним обоим очень благосклонно отнеслись местные жители, до него дошло много весьма лестных отзывов о них, особенно о мадам Наис, которая явилась для всех достойным примером благочестия. Впрочем, деревенские — язычники, они скорее напьются как свиньи, чем зажгут свечку перед святыми великомучениками Флором и Лавром, как это сделала мадам Наис.
— Единственные святые, которые были сиамскими близнецами, — растроганно поясняет Анаис.
Она приносит банку диет-колы для Бруно и стакан пива — карлику.
— Да, близнецы, — говорит карлик, — близнецы, tout court[180].
— За Флора и Лавра! — провозглашает Бруно.
— Великомучеников, — подхватывает карлик. — Царь Лициний приказал утопить их в источнике, когда они не захотели укладывать камни в языческий храм. Впрочем, я не за этим пришел.
— Да, не за этим… — подхватывает Бруно.
— Вот именно!
Соскользнув со спинки софы, карлик прошелся по комнате и прислонился к комоду, словно собираясь открыть собрание.
— В качестве представителя праздничного комитета я хотел бы узнать, не согласитесь ли вы, как человек посторонний и, следовательно, беспристрастный, быть нашим судьей.
— Никогда. — Бруно выпаливает это слово с местным гортанным выговором. — Jamais. В игре участвует моя жена, так что я никак не могу быть беспристрастным.
— Но ведь речь идет совсем не о футболе, глупенький!
— Конечно нет, мсье Бруно, отец Бим этого никогда бы не одобрил. В женском футболе требуется женщина-судья.
Невзирая на все уговоры, Бруно наотрез отказался быть в воскресенье судьей на ежегодном чемпионате по поеданию улиток.
Перекошенное лицо Мири с умными глазами навыкате и тонкими, в ниточку, губами приближается к лицу Бруно. Карлик трет указательным пальцем по его черепу.
— Тот ли это цвет, который предопределил для вас Господь, мсье Бруно?
— Получилось чуть-чуть в синеву, — признала Анаис.
— У нас не принято, чтобы люди меняли цвет, которым наградили их Господь и родная мать. В деревне скажут, что вы переняли эту манеру у Гиги.
— Гиги! — выпаливает Бруно. — Кто он такой, этот Гиги?
— Блаженный, да еще и проклятый за свою блажь.
Выясняется, что Гиги — это человек, которого отец Бим вышвырнул из дома. При рождении ему было дано совсем другое имя, но он его никогда не носил. Он уехал в столицу, а когда вернулся через много лет — бедный, больной и почти облысевший, — он захотел, чтобы в деревне его называли Буги-Вуги. Этот номер не прошел, и люди упорно зовут его Гиги.
— Где он сейчас? — спрашивает Бруно.
— Отец Бим нашел для него другое пристанище. Любовь к ближнему у отца Бима на первом месте. Это он настоял в управлении провинцией, чтобы нам провели уличное освещение, это он устроил меня на работу церковным сторожем, хотя людям, подобным мне, это запрещено церковью.
— Но ведь вы такой же человек, как все, — недоумевает Анаис.
Само собой разумеется.
— Я был как все, мадам Наис.
Карлик приподнимается на цыпочки.
— Я родился не таким, какой я сейчас. Ведь если б я таким родился, у меня были бы des proportions parfaites[181]. И тогда я не был бы мужчиной, в то время как мой член достигает двенадцати гродонье в длину, то есть примерно два фута шесть дюймов.
— Правда? — изумляется Анаис.
Карлик скромно кивает.
— Proficiat[182], — говорит Анаис.
Карлик снова кивает.
— Это измерение провел один американский матрос. Два фута и шесть дюймов, зачем бы ему лгать?
— В самом деле, зачем? — соглашается Бруно.
— А почему это запрещается? — допытывается Анаис.
— Ложь не запрещена, мадам Наис, если жизнь человека под угрозой, а у таких, как я, это происходит постоянно.
— Но почему церковь запрещает вам быть сторожем?
— Об этом сказано в Книге Левит[183], глава двадцать вторая, параграф двадцатый. Нам не разрешается служить у алтаря.
Анаис опускается на колени перед карликом. Взяв со стола несоленый крекер (12 калорий, 0,5 граммов белка), она засовывает его удивленному Мири в рот, который оказался на одной высоте с ее собственным. Анаис садится на корточки, ей хочется быть еще меньше ростом, чем Мири.
Бруно спрашивает, останется ли господин Мири обедать. Но тот не может, ему нужно еще покрасить фронтон церкви к началу фирташа, хотя бы его нижнюю часть, на которую целый год мочатся деревенские жители, их козы, ослы и собаки. Коленопреклоненная Анаис объявляет, что хочет ему помочь: она может очень точно проводить прямые линии кистью, у нее вообще здорово получается все, что требует точности. Кротко жуя, Мири обещает согласовать это с отцом Бимом.
* * *
У Бруно все время болит голова. Ему кажется, что это оттого, что цыганская краска повредила кожу на его черепе, сам череп и то, что под ним, внутри.
— Дурашка, — говорит Анаис, — просто это потому, что ты слишком далек от природы, привык к выхлопным газам и не переносишь кислорода.
В черном одеянии, повязав на голову голубой тюрбан, она покидает жилище. Бруно сползает с софы, словно старый, выживший из ума узник со своих нар. Он изо всех сил трет и скребет свой череп, вооружившись куском мыла, похожим на сыр, и поливает его горячей водой, почти кипятком, затем вытирает кухонным полотенцем — волосы заблестели и стали, если это только возможно, еще голубее. Бруно выливает на голову диет-колу, которая пенится и шипит, как десяток местных аборигенов.
Выкурив несколько сигарет, Бруно отдирает на стене в спальне кусок обоев, пишет на нем фломастером: «Моя месть будет сладкой» — и прикалывает записку над кроватью. Потом надвигает свою (свою ли?) кепку до самых бровей и выходит на улицу. Безобразный рыжий кот сопровождает его на единственную в деревне террасу. Она пуста. Трактирщик заговаривает с ним. Похоже, язык его меняется день ото дня. Никогда прежде не слыхал Бруно таких звуков, какие издает этот человек. Он бессмысленно повторяет их за ним, и тогда трактирщик приносит кисло-сладкое пиво почти без пены. Деревня спит. Бруно задается вопросом, когда и как все в его жизни пошло наперекосяк (о если бы он знал причину!), а может быть, так было предопределено судьбой, чтобы в один прекрасный день он проснулся с голубыми волосами, а потом слушал зловещее бормотание и шипение, долетавшие из-за занавески бара. У него нестерпимо печет голову. Кажется, он вот-вот из твердого состояния перейдет в жидкое, а затем обратится в газ.