поры с нашим товарищем, хотя много раз пытался принудить себя к этому, зная, насколько ему это тяжко и важно. Почему-то, по очень сложной ассоциации, не мог забыть и его рассказа о том, как практически осуществляется у нас высшая мера: входят неожиданно под утро, заламывают и завязывают руки, надевают мешок на голову, ведут и приводят куда-то, ставят на колени, наклоняют голову к специальному в полу
стоку для крови — и стреляют в затылок.
Мы все виноваты в этом — и тот, кто работает истопником в детских яслях, и тот, кто по утрам взбегает по ступенькам в здание прокуратуры на Кузнецком Мосту или входит в огромные, тускло поблескивающие медью двери на Лубянке. Но есть разная мера ответственности, а конкретность имеет здесь значение качественное, позволяющее людям жить и чувствовать себя людьми, ставящая нравственный предел всякому сотрудничеству. Ложь, будто бы этот предел растяжим до бесконечности.
Я видел коллег нашего товарища в их собственных темноватых кабинетах на Кузнецком Мосту: тупые, бездушно-холодные лица, равнодушные уже профессионально и даже не от привычки к беззаконию и несправедливости, но принципиально полагающие равнодушие непременной принадлежностью своей должности. Я никогда не забуду, как они встречали меня, скучающе, заранее все зная, выслушивали, наперед имея ответ, который я получал спустя месяц проверки. Стоило невообразимых трудов дважды добиться затребования дела из Калининграда в Москву в порядке надзора, я дважды получал стереотипный ответ о том, что действия областной прокуратуры подтверждаются обстоятельствами дела.
Как ходил наш товарищ по этим кабинетам: шутил, обсуждал футбол, погоду, пил водку — сосуществовал?
Чужой человек, которого я никогда прежде не видел, которому один из наших дальних знакомых, его знавший, рассказал о нашем деле, взялся за элементарное так просто, с такой мерой естественной ответственности, с какой люди вообще живут, не важно — совершая при этом подвиг, просто делая добро или разговаривая с человеком.
Мы встретились, сговорившись по телефону, узнав друг друга по описанию, на Кузнецком Мосту, в двух шагах от места его работы, и я передал ему заявление прокурору республики, которое он должен был ему отдать, минуя обязательные низшие инстанции, на которых все наши усилия до сих пор буксовали. Между нами не было годов дружбы, знания друг друга, у него не могло быть конкретной боли за судьбу моей сестры, продолжавшей сидеть в бывшей гестаповской, а ныне советской тюрьме, к тому же его биография была сложнее (хотя бы откровенно еврейская фамилия), а стало быть, степень риска значительно выше. Но его попросил об этом его товарищ, дело шло о попрании права и справедливости, о том, что нужно помочь человеку, и он сделал это так просто и деловито, что я, больше его никогда не увидевший, на всю жизнь запомнил именно эту будничную простоту: быстроту, с которой он схватил суть дела, тут же на улице проглядев бумаги, и добрую улыбку на прощание. Что может быть прекрасней и выше такой, идущей от человека к человеку энергии добра, возможности взяться за руки, понимая друг друга сразу, без ненужных слов и отчаянно смелых деклараций!
И конечно, такого рода встречи в деле, которым мы с Зоей жили эти полгода, были не менее важными, чем столкновения со злом, приобретшим для нас всю меру конкретности, дающим материал для анализа и обобщений, на которые теперь я уже получил право. Не будь этих встреч, мы не просто проиграли бы дело, мы не смогли бы жить, ибо оставалось задохнуться или впасть в жонглирование ничего не стоящими рассуждениями о повязанности злом всех и каждого, о всеобщей вине за существующее в мире зло, якобы не дающее человеку никакого выхода.
Помню, как мы впервые пришли к Леониду Захаровичу Катцу в его адвокатскую квартиру на последнем этаже огромного дома на улице Неждановой. Нас рекомендовал еще один наш товарищ, передал как бы из рук в руки, и, оказавшись в заваленной книгами комнате, в кресле, в котором мне посчастливилось потом сидеть не однажды, слушая или обсуждая, глядя в прекрасное лицо человека, которому уже тогда было за семьдесят, с седой эспаньолкой, живыми добрыми глазами и поразительной активностью восприятия, я сразу почувствовал, что соприкасаюсь с удивительным, неведомым мне по моему невежеству миром высокого правосудия, который не способно скомпрометировать ни советское, ни традиционно русское покровительственно-отеческое воплощение в реальность судопроизводства. Отношение к аблокату (нанятая совесть!), уходящее корнями в отечественную заскорузлость, превратило за наши пятьдесят лет благороднейшую идею адвокатства, призванного всегда защищать человека, каждый раз напоминая суду о его прямом и первоначальном долге понять человека, действительно в постыдный институт. Мне уже приходилось встречать (хотя я никогда не задумывался над тем, что это такое, — скажем, в Калининграде, где я пытался договориться с адвокатом) жалких, ловких, скользких людей, проштрафившихся — сосланных в адвокатуру, которых вполне и заранее устраивала оставленная им функция статистов в разыгрываемом спектакле судопроизводства. Но разве их ничтожное существование стоит хоть что-то в попытке понять суть того, к чему предназначен Адвокат, разве мало точно таких же жалко-ловких людей, не задумываясь соглашающихся на роль статистов в любом предложенном им спектакле — в нашей несчастной литературе и вообще в любой сфере нашей жизни? Каждый день Адвокат — человек, за плечами которого нет ничего, способного внушить власть имущим не только уважение, но даже положенное по процедуре внимание! — маленький и беззащитный, вооруженный лишь чувством добра и пониманием справедливости (забудем о его знании закона, которого никогда у нас не существовало!), частное лицо, заранее уже своим видом и подозреваемыми в нем знаниями (интеллигент, а если он в очках и к тому же еврей!!) вызывающий раздражение, встает в зале суда, один против всех — прокурора в униформе, судьи, в кабинете которого в нарушение всех норм правосудия стоит телефон, связывающий его с официальными (советскими) и неофициальными (партийными) органами власти, наконец, против стрелков с винтовками, стоящими рядом с обвиняемым, у которых он должен их жертву вырвать. Сколько нужно знания и мудрости, мужества и убежденности, чтобы тем не менее вставать, не уступать никакой мелочи, ибо ее не существует, когда речь идет о судьбе человека, зная о комедии суда и об отношении к адвокатуре! Всего лишь профессионализм? Трижды благословен такой профессионализм, позволяющий Адвокату делать это ежедневно, ибо, разумеется, невозможен и обречен на неуспех всякий эмоциональный порыв и невооруженность перед лицом обвинителя, не брезгующего никакими из имеющихся в его распоряжении карательными приемами, в том числе и самыми гнусными.
Мне посчастливилось понять это не умозрительно, я прожил дело, наблюдал Адвоката с первого разговора о сути происшедшего до финала, вся конкретность дела прошла передо мной.
Молодые коллеги Катца