Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я рад, что вернулся к благопристойному, прежнему, бесстрашно-правдивому разговору с вами, что для себя одного оставляю восторженные восклицания, что не боюсь спугнуть и не спугну налаженных как будто отношений (раз я верю и должен верить окончательной их налаженности, а «как будто» – простите – последняя «взятка суеверию»), и мне хочется поделиться с вами внезапным и странным своим открытием – о том, почему вы переменились, что вас нечаянно ко мне привело. Кажется, произошла обратно-любовная игра (мы не подозреваем, сколько в любви таких нечаянных, от игры, положений, сколько способов играть – чем полусознательно и грубо пользуются недобросовестные соблазнители и соблазнительницы) – и героем моей недавней и неумышленной с вами игры оказался, как это ни удивительно, Лермонтов. Не правда ли, похоже на выдумку или на шутку, но я не выдумываю и нисколько не шучу: вы привыкли считать меня своим, и что бы вы ни делали, как бы ни отклонялись от дружбы и от верности, вы продолжали не сомневаться, что где-то я имеюсь и что меня, когда вам понадобится, вы с легкостью всегда вернете, причем никакие случайные женщины вам не были опасны и меня увести не могли – наоборот, они меня приучали к постоянному без вас, душевному и отчасти физическому нелюбопытству, к безмерно-лестным для вас сравнениям, к тоске по вас, единственной и незаменимой, к вашему просто беспредельному единовластию, и я сам же, как обычно, вам открыл это неожиданное ваше преимущество, – нет, женщин вы не боялись и к ним одобрительно-весело меня подталкивали (любя лишь наполовину и не ревнуя), но ко многому другому вы относились совершенно иначе – с последовательной резкостью и неодобрением. Помните, в различные – и хорошие, и смутные – у нас времена, вы вдруг обрушивались на книги, почему-либо меня волновавшие, на дела и на деловых знакомых, вы незаметно снижали, высмеивали то и другое и успокаивались лишь тогда, если книга или знакомый становились для нас общими, нас словно бы по-новому связывали, и перемены мнений бывали иногда поразительные. Вы также объявили «неприятной и обидной» мою способность мгновенно переходить из одного душевного состояния в другое, от одной «темы» к другой, и сейчас же после влюбленного с вами объяснения говорить по телефону об очередных делах или – с пришедшим гостем – о литературе и политике. Этого соперничества – не женского, не любовного, из иной, не всегда вам доступной жизни – вы, бессознательно предугадывая опасность, страшились уже давно, и я (по человеческому свойству не видеть, недооценивать благоприятного, если всё идет плохо) не понимал, что и вы как-то по-своему, как-то ревниво мною дорожите. Вообще ваша ко мне дружба оказывалась необыкновенно странной: вы были оправданы перед собой, пока не теряли моей дружбы, хотя вы всё сделали, чтобы ее потерять, но лишь только вам представлялось, будто вы мою дружбу теряете (пускай случайно и незаслуженно), вы себя в чем-то считали виноватой, попавшей единственно по своей вине на путь, вас недостойный, дурной и непоправимо-ложный. И вот теперь я уже месяц пишу о том посторонне-новом и вас как бы отстраняющем, чего вы так опасались и чего из гордости не могли, не хотели признавать общим, и когда вы попробовали это объяснить чем-нибудь для себя удачным («транспонированием», временно-необходимой заменой, попыткой найти опору), я решительно ваши предположения опроверг – и вы, естественно, всполошились и стали непривычно-упорно (а для меня впервые лестно) сопротивляться. Я вас еще более огорчу, признавшись, что и сам до сегодня просто не понимал нечаянной своей игры, что и посейчас «постороннее», составлявшее ее суть и вам почему-то враждебное, мне по-прежнему остается близким и важным. Зато с неменьшей честностью я признаюсь и в явно-невыгодном для себя – что у вас не произошло чуда, что вы не полюбили меня внезапно и необъяснимо, что произошло обычное оживление уснувшего чувства, пробужденного страхом потери, и что случайность, нас было разделившая – мой «интеллектуальный воздух», беспредметная, невытянутая моя поэзия, Лермонтов, – нас же естественно связала и свела (как не могла бы свести никакая искусственно возбужденная ревность), – и теперь я всё это слишком откровенно вам говорю, не в первый раз прибегая к подобной «проигрывающей честности», чтобы сделать новую нашу связанность как-то благороднее и полней, ее очистив от всяких случайностей и от игры и вас о них – с презрением к опасности, с мыслью о спортивном равенстве и в то же время искренно-дружески – предупредив.
Меня заставило презирать опасность, поверить в окончательность этого, в сущности, лишь «послеигрового», похожего на прежние, вашего возвращения, давно знакомое, хотя и редкое у меня, совсем особенное мое спокойствие, никогда не обманывавшее, разумеется, и сейчас небеспричинное: в любви оправдывались с непонятной последовательностью и мое беспокойство, казалось бы необоснованное, и сумасшедшая, до глупости наивная моя беспечность – я, подобно многим другим людям, погрузившись в чувство, теряю человеческую свою (от беспомощного разума) слепоту, и навык, опыт, теория меньше дают и помогают, чем смутное, мгновенное, вдруг озаряющее «откровение», одинаково предвидящее победу и неудачу и к ним неукоснительно приводящее. И теперь у меня не то обычное спокойствие, которое бывает от сонного (или предсонного) забвения, а именно такая празднично-любовная обеспеченность – она является не отдыхом, а действенной ощутительной силой и нас возвышает до необычайного совершенства, впоследствии вдохновляя, как ничто другое, и нуждаясь для того, чтобы возникнуть и сохраниться, в счастливом сцеплении бесконечных мелочей. Я знаю, как знает влюбленный, неразумно-проникновенно, что и в дальнейшем эти мелочи будут соблюдены, что от вас одной зависит их нарушить и что вы их не нарушите – и какие слова в последнем вашем письме, какие особенности давно изученного вашего почерка, какие таинственные, невесомые, неисследованные причины, какие незаметные, быстро мелькнувшие доводы внушили животное, любовное мое «знание», определить не могу, но ему неколебимо следую.
Вы предлагаете то отношение – предельной и безоговорочной взаимной доброты, – которое представляется мне счастьем и которое, не задумываясь, веря тайному своему «знанию», я с умиленной благодарностью рад принять: это – единственное, чего, при всей несбыточности, я ждал, на что надеялся и на что, как видите, сразу же согласился – может быть, слишком быстро, слишком восторженно и неосмотрительно. Вот как легко даются вам достижения – насколько труднее было мне с вами, но жаловаться поздно и не к чему: я всё откладывал сладострастно-мстительный час неприкрытых, прямых, полновесных обвинений (а не трусливых, половинчатых, вам надоевших намеков) до сказочного времени, когда ваша наконец завоеванная ответность мне даст право жаловаться и упрекать и вас заставит взволнованно прислушиваться к моим жалобам, но желанный этот час неоспоримо пришел, и всё мое недовольство вдруг словно бы сметено успокаивающе-нежным вашим прикосновением. Я даже не хочу замечать некоторой неполноты предлагаемого вами счастья – в том, что мы не скоро увидимся, что вы не скоро приедете в Париж и не зовете меня на юг, – так тоже (особенно после дурного прошлого) хорошо, и я достаточно вас знаю, чтобы в этом случае не обидеться и «всё понять». Вы, без сомнения, неспособны «мудрить» – и ничего не проверяете, отложив нашу встречу: вам действительно (как вы сами пишете) «стыдно» вдруг, без перехода и подготовки, быть со мною по-новому, иначе смотреть в глаза, иначе отвечать, не стесняться радостной моей уверенности и естественной, дозволенной теперь открытости. Если бы перемена случилась, когда мы были вместе и рядом – от сближения рук, от волнующей, передающейся дрожи голоса, от тесного нашего (помните, на том узеньком диване) соседства, – весь стыд, вся неловкость, вся неодолимая трудность перемены мгновенно поддались бы какому-то чисто-физическому колдовству, какому-то наглядному совместному усилию – и тут же прошли бы часы, укрепляющие, сглаживающие новое и неловкое, часы взаимного живого воздействия и поддержки, и стыд бесследно бы исчез, но при такой, как сейчас, разъединенности нам еще предстоит нелегкое после встречи испытание, и вы правы, желая его отложить и как-то постепенно к нему подготовиться.
Пожалуй, мне и не следовало бы так сразу с вами соглашаться – и в решении восстановить дружбу (ведь можно капризничать, спорить, какие-то преимущества для себя выторговывать), и в том, чтобы пока не видеться, – и, пожалуй, неисправимый вечный мой недостаток – чересчур легко примириться со всяким отказом и неудачей, чересчур рассудительно «по-философски», как-то по-старчески относиться к событиям (одинаково и личным и общим), подавляя свои желания, самолюбие, возмущенное недовольство, какой бы ни была явной нелепость таких событий и невозможность себя уговорить, что они всё равно неизбежны, что «так лучше». Вероятно, подобная моя покорность не раз приводила меня к безнадежно-горькому одиночеству, к «не тем» отношениям, не той жизни, не тем даже длительным усилиям, какие были мне предназначены и нужны и нередко без труда осуществимы – я годами «грелся» около навязывавших себя женщин, около людей, далеких, чужих и равнодушных, я вел томительно-долгие разговоры о грубо-скучном и несущественном и другие, будто бы о существенном и задевающем, с явной поддельностью и предмета, и тона, и собеседника, огромная доля моих стараний, моей действительности уходила на пустое и второстепенное, и давно перестала быть утешением мысль о неистощимости наших сердечных и душевных сил: ведь и в будущем у меня всё то же обидное расходование их впустую, их неиспользование для последних еще возможно-счастливых лет – до старости, до леденящих призраков старости, – и, по-видимому приближается моя жизнь к тому, что, не сознавая ужаса слов, люди легковесно называют «une vie manquee». Но пускай причина стольких недостижений – эта непротивляемость, эта чрезмерно быстрая моя покорность, однако же с вами, сейчас, она естественна, праведна и умна: я чуть ли не впервые (нет, именно впервые) к чему-то прикоснулся, мне предназначенному и меня безоблачно-блаженно вдохновляющему, и уже ни в чем не пойду своему первому везению наперекор и не нарушу сладости, которой равного я ничего не знал – себя не коверкать и не ломать, медленно расправляя «душевные рубцы», оставленные прежним постоянно-вынужденным коверканием и самообуздыванием. Я даже вам благодарен за умеряющее влияние, за уроки терпеливости, за удесятеренное вами мое умение откладывать и ждать: по крайней мере однажды – теперь – случилось у меня чудо, мною не вызванное и не подготовленное, и я не набрасываюсь на него с жадностью (как набрасывается на житейские удовольствия по ним изголодавшийся, внезапно разбогатевший нищий), я в привычно-уединенном ожидании рад происшедшему чуду и нисколько в нем не сомневаюсь, но оттого, что я привык неуверенно ждать, от не порванной еще связанности с дурным прошлым, я не боюсь сомневаться в случившемся и не боюсь (хотя и страстно не хочу) его потерять, и у меня есть та беспечность людей, себя не жалеющих, с которой только и можно пуститься в ответственное, опасное, зато и навсегда осчастливливающее предприятие и которая дается забвением (например оглушающим, пьяным), случайной приспособленностью, как сейчас у меня с вами, и очень редко – волевой победой. И вот, остановленный вовремя стыдливой вашей осторожностью, я не кинулся, не сорвался, не перестал быть собой, каким постепенно меня сделало безжалостное и поучительное мое прошлое, каким и вы, по-видимому, внутренно-незаметно меня одобрили, и опираясь на это прошлое – огромное, печальное, родное, – я к вам иду не из пустоты, подталкиваемый смутными порываниями, о нет, я к вам устремлен всем из-за вас опоэтизированным своим опытом, всей душевной работой, вам посвященной, всеми радостными – сомнительными или верными «открытиями», моим «интеллектуальным воздухом» (не пугайтесь – вам лишь благоприятным), – от этого бесконечно усиливаются пущенные на волю, вчера еще подавленные надежды, данное себе разрешение вас любить, сменившее обычную необходимость себя от любви оберегать и удерживать, и ваша ясная неколеблющаяся ответность мною даже издали наглядно ощутима, словно вы рядом и мне успокоительно, как-то по-старому, сияюще улыбнулись.
- Собрание сочинений. Том II - Леонид Ливак - Советская классическая проза
- Амурские волны - Семён Иванович Буньков - Советская классическая проза
- Каратели - Алесь Адамович - Советская классическая проза
- Собрание сочинений. Том 5. Голубая книга - Михаил Михайлович Зощенко - Советская классическая проза
- Собрание сочинений. Том 2. Нервные люди. Рассказы и фельетоны (1925–1930) - Михаил Михайлович Зощенко - Советская классическая проза
- Красные и белые. На краю океана - Андрей Игнатьевич Алдан-Семенов - Историческая проза / Советская классическая проза
- Суд - Василий Ардаматский - Советская классическая проза
- Собрание сочинений. Т.1. Фарт. Товарищ Анна - Антонина Коптяева - Советская классическая проза
- Собрание сочинений в четырех томах. 2 том - Борис Горбатов - Советская классическая проза
- Собрание сочинений в четырех томах. 1 том - Борис Горбатов - Советская классическая проза