евро хрустят…
времена и народы – другие,
а родители в небе летят.
* * *
Порой, когда кажется: дни мои – древний гербарий,
в котором травинок с лугов моей родины нет,
я вижу и Гомельский парк, и его планетарий
с телами небесными, с таинством звёзд и планет.
Легонько из тьмы, отодвинув свисающий полог,
я в космос гляжу, как и он на меня… Из гнезда –
я, любящий звёзды пацан, я мечтатель-астролог…
А мама в косыночке – лучшая в мире звезда.
Болеть ли на сердце скорбями оставленной метке?
Ответ очевиден. Но, мир мой душевный храня,
в Израиле солнце присядет на пальмовой ветке –
* * *
И всё равно, хоть нет тебя давно,
я, мама, утром взял тебя за руку.
Давай откроем белое вино,
и будем пить за нашу Неразлуку.
Меня погладишь ты по волосам,
отлично зная все мои секреты:
– Сыночек, сколько лет-то сам да сам!
Не бреешься… Всё кофе да омлеты…
Что пишется?.. и как там мой внучок?…
Но утро – опрокинутая крынка! –
В пустом фужере – солнечный пучок…
На спинке стула – мамина косынка…
* * *
За колыханием гардин
сюжет мне видится один:
там – молодая, без седин,
стоит в окошке мама.
Я без неё совсем продрог,
я заболел, я занемог:
шофар звучит – священный рог,
близка к финалу драма.
Жизнь отступает, как вода –
под гром, где горная гряда –
как если б веси-города
косой равняла Дама.
За нею будто нет надежд,
нет леса без земных одежд,
и умных нет, и нет невежд,
азарта за «Динамо»…
А я – в другом окне. Седой…
И новый дождик молодой
течёт с небес живой водой:
Шофар… молитва… мама…
* * *
Пожалуй, можно верить, лгать,
и ждать хоть сто мессий упрямо.
Из ста надежд – смешная рать….
Моя Мессия – моя Мама.
* * *
Каких небесных зрителей,
пошлёт мне Бог на муки? –
забрал к себе родителей
и умывает руки…
Его окна высок карниз,
под ним живых нас – тыщи.
От Бога мама смотрит вниз,
меня глазами ищет.
И больше неба в них вины –
за смерть без проволочек,
и мысли мамины видны:
– Здоров ли ты, сыночек?..
Ответить «мама, не боись» –
банально и убого…
Я не хочу молиться ввысь,
где дьявол вместо Бога.
* * *
Без Луны на небе одиноко,
полное затмение души.
В час такой у Ближнего Востока,
звёзды в небе – жалкие гроши.
Ах, Восток! Надежд средь горя вспышки,
судеб хрупких тающий настил.
Мрак Луну, как крокодил из книжки,
в одночасье взял да проглотил…
Нет в почтовом ящике ни строчки,
но на почту не грешу с тоски:
иногда и звёзды-одиночки
любят нас, разлуке вопреки.
Мы с Луной в затмении куражим,
я недавно сделался при ней
самого несбыточного стражем,
неосуществимого верней.
Свет её с тех пор храню в душе я,
потому что знаю, Боже мой! –
мамочка с косыночкой на шее
через пять минут придет домой.
* * *
Какой пронзительной бывает пустота! –
Почтовый ящик вот – без долгожданных строчек…
Подай мне знак рукой с небесного моста:
– Как дышится тебе? Как ты живёшь, сыночек?..
И жизнь, и смерть глядят в дверной проём,
как будто меж собою незнакомы.
А мы сидим вдвоём, мы кофе пьём,
на небе диск сияет невесомый…
Над Ришон-городом плывут луны куски,
разбитой невесть кем – по ней часы сверяем.
Мамуля трёт растерянно виски…
Мы с ней живем… мы с ней не умираем.
Снимок в кармане
Мой друг у сердца носит снимок
с дождём на соснах обгорелых
и с мамой, мокрою до нитки,
на фоне дома престарелых.
Но сколько б ни было дождей,
под причитание кукушки
он не торопится к старушке,
в тот сирый дом. И горько ей…
При виде этого мужчины
себя я вдруг представил в нём:
моя бы мама без причины
под тем бы плакала дождём.
* * *
Когда пустился в дальний путь
от отчего порога,
не ведал я, какую грусть
готовит мне дорога.
И вот тоскую по местам
счастливым… Как с подружкой,
бродил я с мамочкою там
в кустах малины с кружкой.
Теперь долгов сыновних гам
бурлит напрасной драмой.
На свете много чьих-то мам,
но нет любимой самой.
* * *
В каждом возрасте есть свои прелесть и грусть,
не всегда это выразить могут слова.
Непреклонного возраста стал я? – и пусть:
значит, в возрасте том, когда мама жива.
Родителям
Увидеть бы краешком глаза,
как папа, накрыв маму пледом,
погладив ей щёчки три раза,
чаёк попивает с соседом.
Вот мама легонько вздыхает, –
повсюду становится тише.
Цветами дом благоухает
и птицы щебечут на крыше.
Вся жизнь-беглый почерк курсива,
не сказка, увы, и не драма,
но как это, право, красиво, –
как молоды папа и мама! …
Да только оттуда ни слова,
где смерти-содомовы ляпы.
Лишь сыну безжалостно снова, –
ни мамы, ни птиц и ни папы…
Глава 4
Белорусских ли церквушек купола…
* * *
Я не родился в Вифлееме
с божьей печатью на лице.
Ни в Тель-Авиве, ни в Гарлеме,
нет. Я родился во Дворце!
Был мой Дворец без слуг дворцовых,
интриг дворовых, без крыльца.
Паслись там жирные коровы
в селе со статусом дворца.
Там было так во время сева -
"Портвейн" в авоськах мог бренчать
и не могла Святая дева
вдруг непорочная зачать.
В четверг несли сдавать посуду,
Мария бегала в партком.
Никто в лицо не знал Иуду
и не вечеряли тайком.
Зимой метель мела рыдая
и не сводил отец мой глаз
с мамули. Мама молодая
с указкою входила в класс.
Давно Дворец мой стал узором,
что на песке. Я вафли ем
в той стороне, откуда взором
могу я видеть Вифлеем.
Дворец, Дворец с речушкой Цною,
где крыш неровные края.
В сердце моем, всегда со мною
малая родина моя!
* * *
Идёт еврейский праздник Кущей…
Но отчего в такие дни
белеют аисты над пущей? –
ко мне во сне летят они.
Душе тревожно – не случайно –
в краю чужом, где гнёзд не вьют,
они отчаянно-печально
о прошлом будто бы поют.
Я их, как в дальнем детстве, слышу
от речки, где высок камыш…
Вернутся, облюбуют крышу –
и мир настанет, мой малыш…
Прими узор мой белорусский,
пусть вольно будет в нём буслам*.
Канал Суэцкий слишком узкий –
таки не будем про ислам.
Где на ветру трепещут перья,
гонцу спокойствия – шалом! –
ему я миссию доверю
моё дитя прикрыть крылом
и сам расправлю крылья тоже
в полоне аистовых снов:
Что может быть душе дороже,
чем их летящая любовь…
* Буслы ( белорусский язык) – аисты.
Пчелиный пастух
Хранит судьба в запаснике
страничку со стихом –
Он был рожден на пасеке
пчелиным пастухом.
Нет строк, уплывших вёснами,
в садовой темноте,
где комсомолки с веслами,
стояли «в годы те».
От лавок керосиновых
до Припяти-реки
гуляли в парусиновых
одеждах старики.
Там крыши были с галками,
а рельсы шли под мост –
в него стучали палками,
вставая в полный рост.
Там даже жили классики,
и классик мне прочёл,
что пастухом на пасеке,
я вырасту для пчел.
От рек молочных вдалеке,
я рос и не жужжал,
на сале, хлебе, молоке,
но… свет подорожал.
Ближневосточный рай – слюда,
здесь радуге цвести!
Однажды я ступил сюда
Дворецких пчёл пасти.
Тот классик на подводу лёг,
когда пропел петух,
в меня глядеть ли, в воду – мог,
но взгляд его потух.
Видение кристальное
тревожит память мне
про площадь привокзальную
в далекой стороне:
свистят там маневровые…
Примите мой поклон,
пацанчики дворовые,
базар, вокзал, перрон! –
и помните: субботами,
как светом – ночь в лесу,
пронизанный заботами,
я пчел своих пасу.
Моя Беларусь
Чем я старше, тем больше охота
мне обнять белорусский простор!
Там, где в синее небо ворота
отпирает Шагал до сих пор.
Где тюльпаны цветут из орудий,
где не рыщут по скверам менты,
где летают над Витебском люди
сентябрём полыхают кусты.
Девы водят в лугах хороводы
алых маков в траве угольки.
А у Припяти чистые воды
и растут в синеве васильки.
Где Купалье* на ситцевом ложе
расцветало, как в детстве плетень
проложи ж белорусам о, Боже,
колею в распрекрасный их день!
Стихнет зряшная, стылая битва
вдарят в струны свои гусляры
и Мулявина с неба молитва
снизойдёт на родные дворы.
Купалье* – Белорусский народный праздник.
Белорусский тост
Не носил никогда бело-красные флаги,
на парадах страны, из которой ушел.
Нынче новые там