платить налогов, требовать уплаты по всем обязательствам золотом и вынимать золотом же вклады из сберегательных касс. Призыв открыто мотивировался решимостью свергнуть правительство, «лишив его финансовых средств»[737]. Совет рабочих депутатов разослал это воззвание по газетам. Большинство его напечатало. Собиралось напечатать даже «Новое время», и только личное обращение Витте к Суворину его удержало. Такова была атмосфера этого времени. Но Дурново она не пугала. 3 декабря во время пленарного заседания 257 членов Совета были арестованы[738]. Совет в новом составе 6 декабря, в ответ на эту «провокацию», объявил всеобщую забастовку с переходом в восстание[739]. На военном языке это называлось генеральным сражением.
Ни забастовка, ни восстание не удались. Обыватель уже устал и боялся. Восстание произошло только в Москве. Но с 1825 года в России не было вооруженных восстаний[740], и впечатление от него было громадно. По газетным отчетам оно казалось страшнее, чем было на деле. Но все-таки улицы были перерезаны «баррикадами»; по ним стреляли из орудий и пулеметов. Сражения не было; силы сторон были несоизмеримы. Об этом не думают те, кто сейчас надеется на успех вооруженных восстаний в России. Мне рассказывал офицер, подавлявший восстание, что в его роте никто не пострадал. Ружейный огонь насквозь пронизывал баррикады, и когда к ним подходили, за ними не было никого, кроме трупов. Правительство без труда одержало победу. Вожаки спаслись за границу, предоставив разбитые войска их собственной участи.
Так в несколько дней кончилась непобедимая русская революция. Что государственная власть даже без аэропланов, танков и удушливых газов оказалась сильнее дружинников с их револьверами, не удивительно. Но это поразило воображение; рассеялся призрак революционной страны. На революционеров посыпались укоры благоразумных людей за доверие, которое они к себе возбуждали. Наступило некрасивое отрезвление, удел побежденных.
Поражение показало, что революционное настроение не было ни глубоко, ни обще. Было недовольство, но до готовности собой пожертвовать было далеко. Подтверждалось изречение Бисмарка, что «сила революции не в крайних идеях их вожаков, а в небольшой доле умеренных требований, своевременно не удовлетворенных»[741]. Для удовлетворения этих умеренных требований 17 октября было достаточно. Если бы либеральное общество своевременно это признало, ноябрьских и декабрьских событий могло и не быть.
Я помню эти месяцы. Сначала самые мирные обыватели, которые раньше всего «опасались», поверили в успех революции, превратились в «непримиримых» и не шли ни на какие уступки. Для них всего было мало. Сколько их было в одной адвокатуре! Но с какой легкостью они потом успокоились и стремились искупить свое увлечение. Эти сначала расхрабрившиеся, а потом струсившие обыватели были не только в интеллигенции. Они были и в революционной пролетарской среде (вспоминаю процесс о Московском восстании[742]), и в деревне. Приведу одно воспоминание об этом.
После восстания я приехал в деревню. Ко мне пришли побеседовать «наши» крестьяне. Они были малоземельны, но у меня после надела пахотной земли почти не осталось. Кроме усадьбы были только леса, овраги и реки. Крестьяне на них не претендовали; отношения наши были хорошие. Они расспрашивали, что было в Москве. Я им рассказал, и мы расстались. За версту от меня было большое село крестьян «государственных»; у них было много лесов, в которых я снимал право охоты. У этих крестьян, не бывших никогда крепостными, были другие привычки и нравы; я для них был чужой человек; запросто ко мне они не ходили. Но в этот приезд все село неожиданно ко мне объявилось на двор. На вопрос, что им надо, объяснили, что пришли поговорить, буду ли я снимать дальше охоту. Я понимал, что из-за этого они не пришли бы. «В чем дело?» Они мне рассказали. В наших местах было много казенных лесов; их рубили правильной рубкой, которая была зимним подспорьем крестьян. Но когда их в этом году пригласили рубить очередной участок, они запретили рубить. Я удивился. «Почему?» — «Да земля скоро к нам отойдет, а так как мы крестьяне казенные, то казенный лес будет нашим». — «Как вам не стыдно? Вам своего леса девать некуда. А у моих крестьян его нет; уж если кому-нибудь казенные леса должны отойти, то скорей им, а не вам». Они ответили, что в этом я ошибаюсь. Мои крестьяне получат мою землю, а казенную должны получить они, как казенные. В эпоху земельных комитетов 1917 году я мог убедиться, что такое рассуждение было народным правосознанием. Земельной собственности крестьяне не отрицали, они были лишь убеждены, что земля их бывших помещиков должна к ним перейти, а на чужую землю не претендовали. Их аграрная философия была пережитком крепостных отношений, наследием прошлого, а вовсе не зачатком социализма. Мы поспорили. Наконец, я спросил: «Чего же вам от меня нужно?» — «Боимся, как бы не вышло чего. Мы слыхали, что было в Москве». Я их успокоил: раз насилия не было, ничего им не будет. «Только скажите лесничему, что мешать рубке не будете». — «Да мы уже ходили, просили прощения». — «И что же» — «Лесничий отослал нас к исправнику». — «Что же вы сделали?» — «Ходили к нему, а он говорит: назовите зачинщиков». Мне стало досадно. Но ответа крестьян я не предвидел. «Мы двоих связали и отвезли; но все же боимся».
Одного из тех, кого они отвезли, я лично знал. Это был молодой парень соседней деревни, научившийся грамоте, служивший переписчиком в земской управе и повинный в [э]с[е]р[ов]ских симпатиях; его выдали как козла отпущения. И эти люди недавно галдели и запрещали лесничему рубку. И такой героизм принимался за революционное настроение!
Расправа правительства с революцией оставила глубокие следы в психологии общества. Тяжело вспоминать положение, в котором очутился либерализм. Своим прошлым он был с революцией связан: не покинул ее даже тогда, когда его собственные желания были удовлетворены Манифестом [17 октября 1905 года]. Он за революцию продолжал заступаться, когда она грозила ему самому. Но началась «генеральная битва», и он остался в стороне от сражения. С революцией на баррикады он не пошел. До такого жеста отчаяния его еще не довели. Но он не мог равнодушно смотреть, как уничтожается его вчерашний союзник, а общий враг торжествует. Он проклинал жестокость правительства и утешался заботой о раненых, как в настоящей войне это делают те, кто сам сражаться не может. Но даже этого ему не позволили. Ф. Дубасов расклеил грозные объявления, и врачебные пункты закрылись. В «Русских ведомостях» открыли подписку на раненых. Они были приостановлены, и потребовалось заступничество влиятельных лиц, чтобы объяснить Дубасову разницу между