революцией и классическим либерализмом «Русских ведомостей». Но общественность, которая недавно высокомерно отклонила авансы правительства, становилась совершенно бессильной по мере того, как оказывалась бессильной и революция. Около пяти часов каждого дня члены кадетского ЦК собирались в квартире В. И. Вернадского и убеждались в невозможности что-либо сделать. Они вырабатывали резолюции, обращение к власти, доказывали в тысячный раз, что только предоставление полной свободы народному мнению остановит революционные выступления. Раньше этим можно было пугать, и роль посредника могла иметь место. Сейчас время для этого было упущено. Власть сознала бессилие революции и нашу беспомощность; наши обращения к ней казались риторикой. Она нас не слушалась и, несмотря на наши протесты и увещания, с революцией расправлялась. Все это не прошло без следа. Либерализм на сторону власти не стал, не помогал ей раздавить революцию. Между либерализмом и революцией не возникло поэтому непроходимой преграды; они и впредь шли не раз вместе. Но они обманулись друг в друге и за свою ошибку взаимно друг друга винили. Союз между ними впредь стал браком по расчету, для которого не было извинения в идеализме; они могли вместе идти, но уже
не веря друг другу. Так это случилось в 1917 году.
Но зато эти месяцы во много раз увеличили ров между властью и обществом в момент, который требовал их примирения. Общественность не хотела признать, что именно позиция, ею занятая, дала опору дерзаниям «революционеров», а в момент расправы развязала руки «реакции»; что при другом ее поведении открытого выступления революции могло и не быть, а если бы оно произошло, борьба с ним не перешла бы границ законной самозащиты. Если бы она это могла допустить, она вела бы себя по-иному. Но для этого опыта 1905 года ей было мало; даже и 1917 год раскрыл глаза далеко не всем. За все, что тогда совершалось, общественность винила только правительство. Для обвинений события давали ей материал. Борьбу с революционным насилием взяли в руки те, кто относился со злобой к самой конституции. Они внесли в борьбу ненужные эксцессы и чисто партийную мстительность. Действия власти напоминали в миниатюре большевиков. Тогда к этому еще не привыкли. Репрессии шли дальше необходимости; артиллерийский огонь по Пресне, где был разрушен целый квартал, предварял картину гражданской войны. Во время обстрела погибали невинные, перед которыми сама власть была виновата. На войне считают позором расстреливать пленных; у нас Семеновский полк после победы расстреливал в Коломне жителей по спискам охранного отделения. И только ли это? В Париже в 1918 году я видел француза Энглэза, у которого большевики расстреляли трех сыновей. Как французские подданные они получили разрешение вернуться во Францию; пошли провести последний вечер с друзьями; туда пришли со случайным обыском и всех троих расстреляли. Их отец мне это рассказывал, и я удивлялся, что после этого он к России относился с прежней любовью. Слушая его, я вспоминал случай с Григорьевым. Этого отца я тоже видал и удивлялся его незлобивости. У него был единственный сын. Во время восстания 1905 года он его из дому не выпускал. Но когда в центре города стрельба прекратилась, отец пошел пройтись вместе с сыном; из предосторожности на студенческую тужурку надели штатскую шубу. Ехал конный разъезд. Их обыскали. Оружия не было, но тужурка показалась подозрительной. Молодого Григорьева арестовали; отец проводил его до дверей Пресненской части. Он бросился хлопотать; никто не знал ничего. Наконец, отцу было позволено объехать мертвецкие; в одной из них он нашел труп расстрелянного сына. Никто не узнал никогда, кем и за что он был убит.
В Москве, где было восстание, жестокости были особенно резки. Но в меньшем размере они были повсюду. Везде власть мстила за недавнее унижение; добровольцы шли дальше ее и уличали власть за снисходительность. Всем усмирителям была обеспечена безнаказанность. Провинции, которые во время самой революции были менее агрессивны, чем столицы, резче последних реагировали на террор правительства. Семена, в них посеянные, дали более ранние всходы. Примирение власти и либерального общества, которое тогда было нужно, было надолго отсрочено.
Это было трагично. Но главный трагизм был все же не в этом. Он в том, что жестокое дело, которое с возмущающей беспощадностью сделала власть, спасло тогда Россию от большего зла — от революции. Революция, которой многие с восторгом ожидали, принесла бы с собой то, что Россия переживает теперь. Перед судом истории усмирители 1905 года окажутся более правы, чем те, кто из самых самоотверженных побуждений начал восстание, ему содействовал и радовался, что власть попала в тупик. Я нарочно беру это положение в заостренной, даже вызывающей форме. Пока мы не посмеем это признать, мы еще не можем объективно судить наше прошлое.
Пропасть между властью и русской общественностью увеличилась тогда не только со стороны обозленного общества. И власть потеряла веру в его государственный смысл. На почве этого недоверия создался избирательный закон 11 декабря [1905 года], который поставил ставку на здравый смысл русского «мужика», забыв, что сословный строй, под которым эти мужики до этих пор жили, отдавал его во власть демагогии[743]. Это была коренная ошибка правительства Витте, которую 3 июня 1907 года Столыпин вздумал исправить переворотом[744]. Но разочарование власти в общественности было, конечно, вызвано не одним ее поведением в дни восстания. «Усмирять» — не дело общественности, как война — не дело штатских людей. Общественность имела задачу помочь установить тот государственный строй, которого она сама же добивалась. Как отнеслась она к этой мирной, для нее подходящей задаче?
Глава XVII. Попытки власти договориться с общественностью
Дорога, по которой после 17 октября пошла наша общественность, стала ясна в первый же день. Я рассказывал, как на партийном заседании 17 октября мы узнали про манифест. Заседание было прервано; решили собраться в Художественном кружке на импровизированный праздник. Ввиду забастовки телефон не работал. Все по дороге в кружок оповещали знакомых. Я зашел к товарищу по адвокатуре, позднее — министру юстиции Временного правительства[745]. Он считался тогда социал-демократом. Я сообщил ему новость про манифест и звал с собою в кружок. Он осведомился: объявлена ли четыреххвостка? На отрицательный ответ спросил с удивлением: «Что же вы собираетесь праздновать?» В кружке уже была масса народу. Торжествовали победу, восхваляли друг друга. П. Н. Милюков решил внести серьезную ноту в веселье. Он начал шутливым вопросом: «Разрешено ли будет „критиковать“ манифест?» — и приступил к его критике. В ней был его полемический талант и манера; он останавливался