не позволять другим работать у них, не платить налогов и требовать свои деньги золотом из сберегательных касс. Съезд был в восторге. «За ним крестьяне пойдут все, как один человек», — в восхищении говорил мне председатель собрания, бывший правовед и прокурор[713].
К городскому и крестьянскому движению присоединялись национальные, опасность которых общественность преуменьшала. Чего хотели национальности — узнали в 1917 году. Но и они тогда проявляли свою волю, не считаясь ни с законами, ни с волей всего государства. В России наступал тот хаос, который в чистом виде мы увидали в 1917 году.
Так 1905 год назван был «революцией» не вовсе напрасно. В России действительно создалась «революционная ситуация» на почве общего недовольства и ослабления власти. У революции были программа, вожди и материальная сила. Она решила вести борьбу до конца. Манифест мог оказаться простым преддверием революции; мог стать и началом эпохи реформ. Россия была на распутье. От торжества революции отделял только несломленный еще государственный аппарат.
Тем, кто считал, что Россия переросла форму конституционной монархии, манифест давал новые средства борьбы. Они ими и пользовались. Но в чем был исторический долг тех, кто добивался конституционной монархии, чтобы в рамках ее преобразовать Россию в европейскую демократию?
Им могло казаться невыгодным сохранение власти в руках прежнего государя. Он уступил не по убеждению; мог даже без умысла саботировать реформы, которые обещал против воли. Это предполагало новую борьбу с силами старого строя.
Это правильно. Но предстоящая либерализму конституционная борьба с ними была меньшим злом, чем революция. Революция не остановилась бы на либеральной программе. Не представители либеральной общественности могли бы ее на ней удержать. Им, принесенным к власти «народной волей», было бы не по силам с этой волей бороться. Демагогия бы их одолела, как это показал 1917 год. Было счастьем для них, что прежняя власть уцелела и сама объявила новый порядок. Либеральному обществу было легче бороться с прежней властью в рамках нового строя, чем с революцией в обстановке революционного хаоса. В его интересах было спасти государственную власть от крушения. Но для этого общество должно было стать ей опорой; без активной поддержки общественности конституции быть не могло. Без нее могла получиться только или революция, или реставрация старого строя.
А если сохранение исторической власти было полезно, надо было делать уступки и ей. Она была еще реальной силой, не меньшей, чем наша общественность. Было ребячеством думать, что, пока она существовала, как традиционная власть, ей можно было бы покрывать все, что захотят представители «воли народа». С властью надо было заключать соглашение на почве взаимных уступок, принимая в уважение ее силу, а может быть, и предрассудки. «Освободительное движение» с самодержавием соглашений не допускало. Но самодержавия больше не было. Конституционная монархия была тем, чего хотел либерализм и что ему самому было полезно, чтобы его не унес революционный хаос. Если Бисмарк прав, что основа конституционной жизни есть компромисс, то компромисс с конституционной монархией становился не изменой, а единственной разумной политикой. И соглашение с монархией в тот момент было тем легче, что она сделала то, что было для этого нужно. Она согласилась на конституцию, закрепив ее манифестом. Наконец, во главе правительства она поставила Витте. Мог ли быть более знаменательный выбор?
Нельзя было в то время ждать и даже желать министерства «общественных деятелей». Как мог бы государь вручить власть человеку, ему незнакомому, не имевшему опыта государственной деятельности, который с ним раньше боролся? Подобный шаг был возможен в случае капитуляции, как это в 1917 году сделал Николай II, отрекаясь от трона и назначая князя Львова премьером. В 1905 году положение было другое; правительство не было свергнуто. В обществе не было общепризнанных лидеров. Сама общественность не могла желать стать правительством. Общественным деятелям нужно было еще проходить школу управления государством; ее нельзя было начинать в такое трудное время лицом к лицу с торжествующей революцией. В лучшем случае можно было желать привлечения к правительству общественных деятелей, но главою правительства мог быть только представитель бюрократии. А в такой комбинации назначение Витте было лучшим, которое можно было придумать.
По своим государственным дарованиям он был крупнейшей фигурой этого времени. Никто из прославленных общественных деятелей не мог выдержать сравнения с ним. Его недавняя победа в Портсмуте дала лишний пример этих качеств, создала ему европейский престиж. При прочих равных условиях это давало ему преимущество.
Но этого мало; Россия нуждалась в реформе, а Витте был реформатором по натуре. Если он и был осторожен, то смелость и новизна его не пугали. Коренные недостатки нашего строя он понимал; был давнишним сторонником либеральных реформ и основной реформы — крестьянской; пытался их проводить еще при самодержавии. При нем конституция должна была быть средством преобразования России, а не способом борьбы с революцией.
В глазах либеральной общественности у Витте был один недостаток: он был сторонником самодержавия. Но самодержавие для него не было идолом. Он был за самодержавие, пока считал его полезным России. Он признал, наконец, самодержавие более невозможным и в докладе 17 октября [1905 года] рекомендовал конституцию[714]. Этим он связал свою судьбу с манифестом. Союз его с либеральной общественностью становился для него обязательным. В ней была единственная опора его. Государь его не любил и назначил его против воли. Витте и либеральное общество могли быть полезны друг другу, без чего нет прочных союзов.
Зато для борьбы с революцией Витте был лучше поставлен, чем наши общественные деятели; он ей ничем не был обязан, не был с ней связан ни прошлой работой, ни соглашением. Его нельзя было упрекать в измене, если он с ней разойдется. Грозящую революцию он мог превратить в эру либеральных реформ, при поддержке либеральной общественности мог справиться и с нашей реакцией. Если не хотеть революции, то для либерального общества назначение Витте было лучшим исходом, чем кабинет общественных деятелей.
Я буду позднее говорить о приеме, который оказала наша общественность попытке Витте сблизиться с ней. Ее политическая неумелость проявилась тогда с поразительной яркостью и, к несчастью, не в последний раз. Но, чтобы не делать потом отступлений, остановлюсь на частном вопросе, на отношении общества к борьбе с революцией. Если вспомнить, какая тонкая преграда отделяла тогда Россию от торжествующей революции, то позиция того либерального общества, которое само претендовало стать властью и должно было быть опорой ее, показала, чего можно было от него ожидать.
* * *
Борьба с революцией, конечно, не могла вестись в прежних формах. От либерального