общества нельзя было требовать, чтобы оно одобрило борьбу с революционными настроениями мерами устарелых законов и произволом властей. Хотя после большевистской полиции, следователей и судебных властей действия наших охранок, жандармов, тем более военных судов кажутся верхом беспристрастия и гуманности, они были все-таки позорным пятном на старом режиме. Но Манифест 17 октября в это внес изменения. Свобода слова, собраний, союзов, неприкосновенность личности, требование законности во всех мероприятиях власти открыли в России новые условия для борьбы за идеи и утопии революции. Революционные партии получили способы отстаивать свои идеалы. Успех этих партий в Европе показывает, что они не бессильны в этой борьбе. И тот же опыт Европы показывал, что либеральные правительства против революции не беззащитны, даже не прибегая к приемам самодержавия.
В 1905 году вопрос был сложнее. Революционная атака на существующий строй началась в старых условиях жизни. Она по необходимости велась тогда путем беззаконий и даже насилий. В свое время приятие их сближало либерализм с революцией. Бывают законы, которых нельзя соблюдать. Таковы, например, были законы, определявшие положение старообрядцев и иноверцев; нельзя было осуждать тех, кто им не подчинялся. Таково же отчасти было правовое положение и политических иноверцев. В таких условиях беззаконие и для них было нормальным исходом. Стоит ли настаивать на этом теперь, когда большевики стали «законодателями»? Манифест 17 октября осудил этот порядок; он должен был изменить приемы борьбы с врагами правительства, дать долю свободы даже революционным утопиям. От этих «завоеваний» либерализм не мог отказаться.
Но это требовало времени, а революция не дожидалась. Обещания манифеста побудили ее удвоить усилия для полной победы. Насилия революции увеличились. Под названием «явочный» или «захватный» порядок разрешались и аграрный, и социальный вопрос; удалялись помещики из имений, отнималось управление фабрикой у хозяев. Для свержения государственной власти подготовлялось восстание, формировались и вооружались «дружины». Окрыленная успехом революция готовилась к открытой схватке с исторической властью.
Никакая либеральная власть этого допускать не могла. Манифест это знал. Объявляя новый порядок, он требовал одновременно решительных мер против самоуправства[715]. Надо сопоставить манифест с первым обращением к народу Временного правительства, чтобы ощутить разницу между законною и революционною властью. В 1917 году правительство восхваляло «успехи столичных войск и населения» над «темными силами старого режима», хотя успехи были военным «бунтом» и начались с убийства офицеров. Ни одним словом правительство не рекомендовало стране воздерживаться от дальнейших революционных успехов, соблюдать порядок и подчиняться законам и власти[716]. Не потому, чтобы правительство хотело «углубления» революции, но потому, что, как правительство революции, оно в беззакониях видело суверенную «волю народа». Оно не посмело опубликовать Высочайший указ о назначении князя Львова премьером; не хотело даже внешне соблюсти преемственность власти. В 1905 году, к счастью, в России революции не было. Правительство Витте было правительством законного государя, который обещал реформы России, но с насилиями революции считал долгом бороться.
Какое же отношение могло быть у зрелой общественности к такой позиции власти?
Общественность порвала с Витте не на этом вопросе; разговор до него не дошел. Но первая встреча Витте с официальным либерализмом не осталась без влияния на революцию. Если бы Витте получил принципиальное право рассчитывать на поддержку нашей общественности, надеждам революции был бы положен предел. Но когда либеральное общество отказало Витте в поддержке, поставило ему и со своей стороны революционные ультиматумы, оно этим революцию окрылило.
Но хотя в разговорах с Витте не было речи о борьбе с революцией, вопрос стал сам собой. Революция энергично атаковала; «захватное право» стало «бытовым явлением» этих месяцев. Не сделавшись властью, представители общества избежали рокового для них испытания принимать самим меры борьбы с революцией. Но сохранили ли они хотя бы нейтралитет?
Нейтральными они не остались. В прессе, заявлениях ответственных лиц, постановлениях, резолюциях, обращенных к власти, либеральное общество высказывалось с не оставляющей сомнения ясностью. За насилия революции оно обвиняло правительство, которое медлило с осуществлением обещанных манифестом реформ и осмеливалось сопротивляться воле народа. «Явочный порядок» никем не отвергался в принципе. Более или менее все ему следовали. В прессе помещались серьезные статьи по вопросу, имеет ли вообще правительство право после манифеста издавать новые законы? Было мнение, что все законы, которые противоречат обещаниям манифеста, не подлежат исполнению. Не революционеры, а умеренные, иногда консервативные органы прессы не соглашались признавать новые «Правила о печати»[717]; из принципа они не исполняли формальных требований о «собраниях»[718]. Ограничения свобод признавались превышением власти. Как при таком понимании можно было осуждать «революцию»? Стоит перелистать любую газету этого времени; она напоминает прессу войны. Как и тогда, на все были две мерки: на одной стороне были «зверства», на другой — «героизм». Моральную поддержку либеральное общество оказывало революции, а не тем, кто с нею боролся.
Конечно, либерализму было трудно принципиально защищать беззаконие. Но это было ненужно. Старый порядок долго держался на формуле: «сначала успокоение, а реформы — потом». Общественность заняла ту же позицию: сначала осуществите свободы, отмените военные положения, удалите войска, ограничьте власть губернаторов, а затем, если революция не прекратится, то можно думать о способах сопротивления ей.
Многие находили, что это рассуждение лицемерно; на этот упрек ответил 1917 год. Тогда, будучи властью, защищая себя, свою программу, свою революцию, либерализм сделал все, что в 1905 году советовал правительству Витте. Он уговорил Михаила[719] отречься, провел свободы, уничтожил губернаторов и полицию, отменил смертную казнь и даже дисциплину в войсках, амнистировал уголовных преступников и привел нас к большевизму[720].
Правда, положение было труднее; аппарат государственной власти был ослаблен войной и безумиями последнего года. Но не одно бессилие диктовало Временному правительству эту политику. В этом случае для него не было бы даже смягчающих обстоятельств; либерализм сначала в успех ее верил. Принимаемые в этом направлении меры общество встречало с восторгом. Помню, как Н. Н. Львов стыдил меня в эти дни за мое «маловерие». Московский кадетский городской комитет мне написал из Москвы, что там смущены тем, что я стою в стороне от общих восторгов, требовал моего приезда и объяснения. Моя критика на публичном собрании произвела там сенсацию. Конечно, опыт скоро раскрыл всем глаза. Но когда поняли вред этой политики, время было упущено. Революция посты свои заняла. Либерализм умыл руки, обвиняя других, и предоставил другим задачу поправлять то, что им самим было испорчено. Но вначале эту политику разрушения он и вел, и одобрял. Если общественные министры так защищали свое дело при одобрении общества, то упрек в лицемерии они с себя сняли.