доме завелась. Когда это было в роду Востромиловых! Радовался Кондрат, но радовался со своей мужицкой грустинкой: самому захотелось познать тайну чтения и писания. Но ничего из этого не вышло: после немногих вечеров, проведенных за азбукой, Кондрат отказался от грамоты, которую было запросил у сына. Но тем горделивее наблюдал он, как светлел Антошкин умишко, как взрослел сын на глазах всей деревни.
Тогда-то Кондрат и вспомнил розовую книгу Никешки-писаря. Не скоро нашлась давняя захоронка. Весь двор исковырял, пока лопата не наткнулась на кусок дерюги, в которую была упрятана долговая книга. Сгнила сама дерюга, а злую «копилку» сохранила. Малость подмокрела от землицы, и только. Обсушил Кондрат книгу и заставил Антошку читать. Как заговорщики сидели до полночи у гаснички, разбираясь в Никешкиных завитухах. Ровно сам оживший Никешка, как на духу, рассказывал о долгах, недоимках и прочих «грехах» астаповских крестьян. И больше всех горя, представилось Кондрату, выпадало на его деревню.
Плохо спалось после Никешкиной «исповеди». Так и эдак прикидывал мужик, а выходило одно: тыщу б лет всею волостью не откупиться от долгов за одну только его деревню. А сколько таких деревень в астаповском окрестье! И еще страшнее подумалось Кондрату: вся Расея так-то опутана злом и горем, долгами и грехами — поди выпутайся...
И все-таки возгорелся Кондрат старым желанием: «резануть правду-матку царю!» Но прежде чем собраться в столицу, вечерами он заставлял Антошку писать. В той розовой книге, на свободных листах и выкладывалась отповедь на каждую Никешкину «завитуху». Кондрат выговаривал все, что знал и как думал, как велела совесть и ненависть. Заступался за каждый разоренный двор, за живого и мертвого, за тех, кто еще не растерял силы и как-то держал деревню, и за тех, кто уже, испросив прощения у бога и России, отдался судьбе... Антошка не успевал записывать за отцом и часто, кусая зубами карандаш, плакал. Плакал над подохшими от бескормицы коровами и повесившимися с горя мужиками, над сиротами и погорельцами, над осмеянными дурачками и над теми, кого забрили в солдаты или согнали в тюрьму. Много всего невеселого насказывал батя. А когда требовалась подробность, Кондрат зазывал в избу пострадавших и допытывался до сути и справедливости. Те, выворачивая наизнанку душу, выплакивались досуха и, словно осчастливленные, уходили с малой прибавкой надежды, как-то заново принимались за поправку жизни. Кондрат свежо чувствовал и верил, что так он поможет людям — накличет царский гнев на астаповских владельцев.
— До царя дойдем с тобой, Антон Кондратич! — горел сам и зажигал сына отец. Иногда вечерами он доставал из штанины уцелевшую кредитку с благочестивым ликом царя, разглаживал ее кулаком на столешнице и заговаривал с государем в открытую: — Поможешь мужикам, аль сила твоя, ваше величество, только в бумажке деньговой?..
Антошка с украдчивой усмешкой любовался отцом и пылко мечтал о путешествии в столицу, к царю. Парнишка не успевал записывать все, о чем наговаривал отец за каждый вечер, и жадная детская память чутко хранила до утра настрой и подробности отцовских рассказов. И тогда в школе, притаясь в уголке, Антошка раскрывал книгу и втихомолку дописывал, что не успевал при отце, дописывал, как умел, как диктовала память и воображение.
Поначалу «летопись» отца с сыном велась втайне, с мужицкой хитринкой. Однако вскоре тайна открылась. Учительница Елизавета Петровна на одном из уроков отобрала книгу и чуть было не наказала Антошку. Но вечером того дня сама пришла в избу Востромиловых и с необычной доверчивостью заговорила с отцом.
— Кондрат Тимофеевич, великое дело вы делаете... Но не для царя ваши «сочинения», — возвращая книгу, проговорила учительница, — не царь спаситель и заступник наш... Он слишком хорошо знает, что только нищая Россия щедро кормит царей. А побогатей она — перестанет кормить... Большой царь наших маленьких, астаповских, «царей» в обиду не даст — попомните мое слово: заодно они...
Кондрат слушал и дивился совсем не бабьей рассудительности Елизаветы Петровны. Душа, однако, не давала согласия.
— Кто же тогда окорот даст нашим царям и купцам, а? Кто ж за бедняка вступится? До коли же наш брат, мужик, в собственной Расее, да на родной земле, как на постоялом дворе, проживать будет? — Кондрат беззлобно, тихо задавал себе вопросы. Он покорными глазами глядел на Елизавету Петровну и ненавидел ее. Ненавидел за то, что так просто замутила она его мужицкую мечту — заступиться за своих деревенских. С непривычным испугом пожаловался Кондрат: — Да так ведь Расею загоняют, что лошадь, и снова будут пороть плетьми, как при крепости. Кто же вступится за Русь-правду? Кто? Кто-о?! — сорвался на резкость Кондратов голос.
Елизавета Петровна не знала ответа. Она нежно протянула руку Кондрату и еще раз мечтательно проговорила:
— Великое дело вы задумали с сыном, Кондрат Тимофеевич!.. Как бы один человек порадовался вашей крестьянской летописи, живой истории Большого света. Как бы он благодарил вас...
Тихая и мечтательная речь учительницы помаленьку завораживала Кондрата, и тот не знал, что делать и как понимать ее. Взбросив глаза на добродушное лицо Елизаветы Петровны, Кондрат недоуменно спросил:
— Кто это он? Второй царь объявился, што ли?.. Да и о каком «свете» толкуешь мне?
— Он не раз говорил: русский мужик — кормилец наш и учитель, — как бы сама себе, твердила Елизавета Петровна, ровно не было в доме никого, кроме ее одной. Но стоило Кондрату выразить сомнение — «Не самозванец ли ваш человек-то?» — учительница встрепенулась и с обидой упрекнула мужика: — Да помилуйте, Кондрат Тимофеевич, того ли заслуживает Лев Николаевич Толстой! Ведь это он русский работящий народ «Большим светом» назвал...
Кондрат, немало наслышанный о графе Толстом, сразу, однако, не мог сообразить, как и чем поможет он астаповским крестьянам.
Заметив растерянность Кондрата, учительница посоветовала:
— Сходите в Ясную Поляну, к писателю! Он, только он научит, как больше добра сделать людям.
— Зло добром не покараешь, не смилуешь, сам спытал, — несогласно замотал головой Кондрат. — Нет у добра ни жандармов, ни солдатов. Вся сила добра — в терпении. А много ли нужды извелось от нашего терпения?
— В терпении — основная работа жизни! — убежденно ответила Елизавета Петровна.
— Терпение... Обидна эта штука. Потерпи он с наше, небось по-нашенски и взвыл бы, как все мы... — Кондрат смутился и умолк, не дотянув своей мысли. А помолчав, опять