пришлось позднее играть роль и в 1-й, и во 2-й, и даже в 3-й Государственной думе. Речь шла об отмене смертной казни. Съезд единогласно за это вотировал. Но А. И. Гучков предложил заявить единовременно, что «съезд осуждает насилие и убийства как средство политической борьбы». Съезд отклонил предложение. С. А. Муромцев, как председатель, чтобы спасти положение, хотел выставить формальный отвод. Он объявил, что предложение Гучкова «выходит за пределы компетенции съезда!» Съезд рассматривает вопрос о правительстве, а Гучков говорит о том, что от правительства не исходит[800]. Это странное возражение никого обмануть не могло. Дело было не в этом. Съезд просто занял позицию воюющей стороны: на
власть обрушился, а о насилиях
революции промолчал. С точки зрения моральной разница между террористом и палачом, конечно, громадна. Но на съезде ставился вопрос не о морали, а о терроре как «средстве борьбы». Съезд
отказался его осудить. Он по-прежнему считал себя союзником всякого врага власти, кто бы он ни был.
Военная психология сказывалась во всех мелочах. В начале съезда произошел следующий эпизод. Киевский городской голова через московского градоначальника[801] телеграфировал съезду, что гласные Киевской думы, которые на съезде присутствуют, не имеют на то полномочий от Думы и что она деятельности съезда не сочувствует. Такое отречение от своих представителей было в то время не единичным. Но ни съезд, ни сами киевские депутаты не сконфузились. Докладывавший телеграмму П. Д. Долгорукий выразил удивление, что городской голова обратился к съезду через градоначальника. Казалось бы, что же из этого? У съезда своего помещения не было, собирался он на частных квартирах, которых киевский голова имел право не знать. Он, естественно, прибег к посредничеству местных властей. Но как реагировал съезд на главное, на обнаруженную перед ним фальсификацию представительства? Съезд возмутился, но не против самозванцев, а против киевского городского головы. Поднялись негодующие возгласы. Помню генеральскую интонацию сидевшего в первом ряду Кузьмина-Караваева: «Кто смеет посылать такие телеграммы?» Отчет отмечает[802][803] предложения, которые делались съезду по адресу городского головы: «выразить негодование», «отнестись с презрением» и т. д.[804] Чтобы в полной мере оценить эту реакцию съезда, поучительно сопоставить с ней другой эпизод. На съезд явилась депутация от Комитета Социал-демократической партии для передачи съезду постановлений партии. В нем говорилось, что «единственный выход из положения» есть «низвержение правительства путем вооруженного восстания и созыва Учредительного собрания для установления демократической республики; что попытки съезда вступить в переговоры с правительством признаются Комитетом за постыдный шаг, за сделку буржуазии с правительством за счет прав народа». Эта выходка против съезда со стороны Комитета, к съезду отношения не имевшего, была съезду доложена и не вызвала ни негодования, ни окрика, ни возмущения[805]. Съезд возмутился против киевлян, потому что Киевская дума была правее его; он не заметил обиды, когда ее нанесли ему левые. Такова была политическая линия съезда.
Конечно, не все русское земство было таково. Съезд превышал его талантами, блеском и выдержанностью «политической линии»; но у земства был тот здравый смысл, который не позволил ему верить, что капитуляция перед анархией и погромами есть «единственный» способ успокоить страну. Но земство не имело организации; его «представлял» только съезд. Попытки земских собраний поднять свой голос, протестовать против самозваного представительства, — мы это видели на примере Тульского земства и Киевской думы, — встречали негодование руководителей политической группы, в руках которых были и съезд, и либеральная пресса. В результате, конечно, усилился отход земской среды от тех политических руководителей, которые ее именем говорили. Эта среда по закону «отталкивания» пошла больше вправо, чем нужно, стала позднее сливаться с чистой реакцией. На ноябрьском съезде этого еще не было видно. На нем образовалась только «оппозиция», земское меньшинство, иногда встречаемое хохотом и оскорблениями, но которое спасало репутацию съезда. Идеология меньшинства не была чужда и отдельным представителям «руководящей политической группы». Так А. А. Свечин, будущий кадет, имел мужество отрицать Учредительное собрание, пока у нас еще есть законная власть. Он же говорил: «К Манифесту 17 октября есть два отношения: одни хотят идти дальше, другие находят, что уже зашли слишком далеко». Он предлагал съезду не делать ни того, ни другого, а стать на позицию самого манифеста[806]. Эта было как бы программой будущего «октябризма»[807]; а Свечин не только был, но [и] до конца оставался кадетом. Когда при помощи государственного переворота 3 июня [1907 года] октябристы стали большинством в Государственной думе, они показали свою оборотную сторону. Но тогда, на съезде, именно октябристское меньшинство защищало начала либерализма. Ноябрьский съезд, как 1-я Дума, был моральным его торжеством. За ним стояли тогда и государственный смысл, и гражданское мужество. Оно вело идейную борьбу за правое дело, и нападки, которые сыпались на него со стороны большинства, его не роняли. В речах меньшинства было тогда правильное понимание настоящего положения. Большинство этого им не прощало, приходило в то негодование, в которое приводит неприятная правда. Лидером этого меньшинства на съезде был А. И. Гучков. Это было лучшее время его деятельности; он тогда спасал авторитет земской среды. Еще после предыдущего сентябрьского съезда[808] ко мне приехал М. М. Ковалевский, давно не живший в России, но внимательно за нею следивший. Ковалевский был одним из людей, которым я в каждый свой приезд в Париж (а я в то время аккуратно ездил три раза в год) систематически рассказывал все, что у нас делалось и о чем по газетам они знать не могли. В сентябре Ковалевский высказывал опасение перед негосударственным настроением Земского съезда. Сам человек либеральный, европейского воспитания, поклонник демократии и самоуправления, Ковалевский не приходил в восторг перед непримиримостью наших политиков. «Я видел на съезде, — говорил он мне, — только одного государственного человека, это Гучков». В ноябре он смотрел еще более мрачно. Я его успокаивал: «Все можно исправить; первые шаги могут быть неудачны». Он качал головой: «Жизнь не дает переэкзаменовок; с вами и с вашими единомышленниками теперь покончено, и надолго. К вам больше обращаться не станут. Сейчас поневоле будут искать опоры в более правых кругах, людях типа В. Бобринского, вы же останетесь оппозицией. Это тоже нужно, но в условиях момента вы могли и должны были сделать гораздо больше и не сумели».
Эти предсказания оправдались. На руководителей земских съездов и вообще на земскую среду Витте больше ставки не ставил. Земский съезд показал, что от общественности ему ждать больше нечего, и он повернул резко направо. Съезд ему выбора не оставил. Витте должен был или идти с революцией, или опереться не на