Мне есть с кого брать пример, чтобы сделаться полезным обществу человеком. Примеров и кроме мамы сколько угодно: десятки раз смотрел наши фильмы — их герои не прекрасные ли образцы для подражания? Не однажды перечитывал и книгу Николая Островского «Как закалялась сталь». Она, как уже отмечал, давно превратилась в настольную, самую мудрую, насущную, духовно-руководящую книгу. И сейчас в нашей, ещё небольшой по количеству экземпляров, домашней библиотеке она числится под номером один. По значимости[408] для меня. Похожим (по духу) на Корчагина мне очень хотелось стать: целеустремлённым, честным, готовым вступить в бой, в схватку (не обязательно с винтовкой или наганом) с теми, кто противодействует достижению заветной цели — добиться справедливости. Участвуя в борьбе за создание справедливого общества, в построении его, я продолжу Великое Дело, за которое сложили свои головы миллионы таких, как Павел Корчагин. Я хотел бы стать одним из них. Именно так восторженно я думал, вглядываясь в своё отражение в зеркале, не допуская мысли, что меня может ждать иная судьба.
Мелькнуло лишь сомнение: хватит ли духовных сил, чтобы продолжить путь Павки? Не дрогнуть? И решил — не отступлю!
«Конечно, столь героических поступков уже не совершить — времена не те, — подумал тогда я. — Но строить счастливое будущее — для всех! — работать, не щадя себя, не жалея тратить свои силы, эту возможность мне даровала судьба. Теперь — за дело! И судьба мне такую возможность явно предоставила. Но сначала в зловещем, карикатурном виде — зеком в советских концлагерях. Она, как я понял, испытывала меня на твёрдость.
О как по-детски я был самонадеян в те блаженные минуты, даже не допуская мысли, что совершенно не знаю настоящей жизни и многочисленных её превратностей! Но уверенность, что на моём пути обязательно встретятся хорошие, добрые и честные люди, будущие спутники и единомышленники, их в стране — миллионы, и помогут в опасную минуту, я же помогу им, придала мне ещё больше уверенности и надежд, всколыхнула, казалось, бурлящую внутреннюю силу. И вот тут я не ошибся. Правда, их оказалось не столь много, как в моих фантазиях. Но…
…У меня уже есть хотя бы один такой друг, пусть со смешной и не нравящейся мне уличной кличкой — Шило. Двоюродный брат Игорёшки. Я его звал только по имени — Колей. Детдомовец, а это слово обычно произносилось многими не с положительной окраской, он тоже любил читать книги не меньше меня или Игоря и был честным парнем. Не то что, например, Толька Мироедов, сын «троешника» из прокуратуры. В общаге, в тумбочке, Коля имел небольшую личную библиотечку из любимых произведений художественной литературы, десятка два экземпляров. Я это про себя отметил: не вкусную жратву, не шмотки[409] с барахолки,[410] а книги приобретал он на очень трудно зарабатываемые рубли. Доверяя Коле, мы с Игорёшей познакомили его с букинистом Михаилом Яшпаном, и он стал его «клиентом». Несколько книг Коля раздобыл самостоятельно, на базарных развалах. В общем, «заразился». Остальные коммунары не проявляли интереса к книге, кроме Вали Бубнова, приёмного сына расстрелянного «врага народа», бывшего большого советского начальника. Коля, черноглазый, кудрявый парень, испанец по национальности, был дважды сиротой: сначала от фашистов погиб его родной отец, коммунист, а в тридцать восьмом отчим получил пулю в затылок от своих единомышленников-большевиков.
Всё. Разглядывание себя в зеркало прекращаю. И беседу с собой — тоже.
Решив пойти после почти недельного прогула на работу, я опять через Колю рискнул попроситься к Николаю Демьяновичу — снова на ремонтно-механический завод. Почти два прошедшие года я с ребятами поддерживал товарищеские отношения. А это было непросто. Иногда очень даже непросто. Дружил я по-настоящему с Колей Шило. А пытался якшаться с остальными пацанами. Судя по всему, они на меня особого зуба не имели — знали и, главное, поняли, почему мне пришлось из родного дома добровольно уйти. На их поддержку я теперь и рассчитываю. На их прощение. Несколько дней я угробил на получение паспорта. Мама всё это время уговаривала меня «поискать» работу в Челябинске. Почище.
В нагрянувшее воскресенье я встретился с Колей, объяснил ему, не тая ничего (как бы там ни было, увольнительную обязан был получить), и он обещал поддержать за меня «мазу»[411] перед Николаем Демьяновичем.
Он отнёсся к моей просьбе, хотя меня постоянно терзали сомнения, сочувственно. Только одно неприятное предупреждение сделал: чтобы родители более ко мне не приходили. «Не качали права».[412] Значит, мама побывала здесь, пока я возился с получением паспорта. Я пообещал.
Застав маму на кухне, признался ей, что продолжу работу на том же заводе в Смолино. Я догадывался, почему ей не нравится смолинский коллектив. Но меня связывало с коммунарами слово чести, данное при приёме.
Ожидая истерики, запрета, требований лучше устроить своё будущее и прочих «сюрпризов», я даже удивился, что к моему решению она отнеслась спокойно. Вероятно, папаша убедил её: пусть уходит хоть куда, лишь бы ему «глаза не мозолил».
Но всё-таки спросила:
— А получше другого ничего не мог подыскать?
— Меня этот завод устраивает. Буду на слесаря учиться.
Конечно, не обошлось без слез. Я видел, как они текли, поблёскивая, по её щекам.
У меня комок застрял в горле. Но вспомнил, что мне уже шестнадцать, и я не собираюсь всю оставшуюся жизнь держаться за её юбку.
— А с пути истинного они тебя не собьют? Попадёшь в какую-нибудь шайку…
— За себя, мама, ручаюсь. Твёрдо. Не беспокойся.
— Все они какие-то бывшие беспризорники…
— Вот именно — бывшие. А в настоящее время зарабатывают на хлеб своим горбом. Не виноваты же они, что без родителей остались…
— Это, разумеется, так. Но у тебя-то…
— Давай об этом не будем затевать разговор: живы мои родители или нет, главное — оставаться честным человеком.
— Ты своё-то заберёшь или здесь оставишь?
— А что тут моё? Книги.
— Вещи разные.
— Кое-что из одежды, если позволите, возьму. Когда понадобится.
— Забирай, что нужно. Тебе собрать или сам?
— Сам. Если и отец не против, по воскресеньям буду проведывать. Как прежде. Когда прогул отработаю.
— Приходи, конечно же. Только душа у меня по тебе всё равно болит.
— Не переживай. Всё будет хорошо. Паспорт на всякий случай оставляю у вас. В пятом томе «Жизни животных» Брема будет лежать.
— А как же тебя на работу без паспорта примут? Не положено.
— Так меня никто и не увольнял. Паспорт показал воспету. Сегодня уже не пойду — завтра. Последний раз дома переночую.
Мама заплакала вновь, закрыв лицо ладонями.
— Не надо, мама. Деньги лишние от зарплаты останутся — поделюсь с вами. Отец как-то говорил, что моя помощь не помешала бы.
— Да ладно. Какая там помощь. На пропитание себе заработал бы. А если трудности материальные возникнут, ты мне, сынок, скажи. Обязательно. Только так, чтобы отец не слышал.
Да, уютно папаша устроился в своей КЭЧ — всё чаще со службы возвращается навеселе. И пахнет от него водкой и пивом.
Какой-то сослуживец у него появился. По-нашему, по-уличному, кореш. Майор. Что ему, рядовому запаса, очень льстит: собутыльник — офицер. Отец иногда в разговорах с мамой называл его, вероятно, по фамилии — Пахряич.
Я давно знал, куда они после службы заходят «заправиться»: в ресторан «Арктика», что открылся после окончания войны на улице Кирова. Об этом своём случайном открытии я умолчал. Там они «под рюмашку» вспоминали и смаковали эпизоды своих фронтовых биографий, о чём, возвратившись, отец пересказывал маме.
Утром, тщательно выбрившись трофейной опасной бритвой «Золинген» и густо оросив физиономию «Тройным» одеколоном, в выглаженной мамой военной форме из дорогого материала, но без погон (воинское звание у него было ефрейтор), начистив до зеркального блеска хромовые, тоже новые, сапоги, он чинно отправлялся в свою КЭЧ,[413] и это всё повторялось будто по расписанию — изо дня в день. Служил он поначалу рядовым бухгалтером, но через некоторое время его заметило высокое начальство, и он стал руководителем этой «конторы» (как сам называл её) — начфином.
Денег маме из своей зарплаты, как выше упоминалось, он не давал, а оплачивал лишь коммунальные услуги. Эту жертву он, вероятно, считал вполне достаточной. Для семьи.
Однако, заявляясь поздно вечером в родные пенаты, первые слова, произнесённые им, звучали обычно так:
— Фёдоровна, жрать подавай!
Далее папаша ни к чему, кроме столового прибора, не притрагивался.
Когда же мама, раздосадованная его «лежебоченьем», пыталась вынудить принести хотя бы пару вёдер воды из колонки, то он, продолжая пребывать в незыблемо горизонтальном положении на уютной, с младых лет привычной, из резного дерева, кушетке (диван-кровать мы искромсали на разжиг, замерзая зимой сорок первого. За ним последовал и погибший от уральского мороза фикус с разобранной по дощечкам кадкой). Но это произошло в сорок первом. А сейчас отец каждый раз отвечал.