— Самое ужасное, — говорил мой собеседник, — что я не один, у меня жена и двенадцатилетний сын. К счастью, мальчик живет в пансионе, вдалеке от всего этого.
И, вытащив из лацкана пиджака булавку, он принялся яростно ковырять в зубах.
Распрощавшись с ним, я не мог отделаться от тягостного чувства, будто в чем-то виноват перед ним.
На следующую ночь, закончив передачу, я снова обнаружил его в холле, в том же кресле. На сей раз он спал. Я был так удивлен, что не колеблясь разбудил его. Он недоуменно уставился на меня.
— Добрый вечер, — сказал я. — Что вы здесь делаете?
Он беззвучно усмехнулся и ответил:
— Что ж, теперь я могу рассказать вам все. Моя жена ужасно разозлилась, узнав, что я потерял работу. Мы поссорились, и она выставила меня из дому. Идти мне было некуда. Пришлось ночевать здесь, как и прежде.
— Вы же не виноваты, — сказал я.
— Конечно. Просто у нее нервы не совсем в порядке, ведь столько пришлось перенести. Она почему-то решила, что я это подстроил нарочно.
От его улыбки мне стало не по себе. Я представил, как под градом упреков, которые обрушивает на него жена, он вот так же жалко улыбается, что приводит в еще большую ярость и без того нервную особу. Эти супружеские сцены стали, очевидно, для него до того привычными, что без них он уже не мыслит своей жизни и, выковав себе защитную броню, встречает их даже с какой-то тайной радостью.
После долгих сомнений: не слишком ли много я на себя беру, я все-таки пообещал, что постараюсь подыскать для него что-нибудь, и попросил зайти на следующий день.
— Можете передать это жене. Я сделаю все, чтобы помочь вам.
Он признался, что у него нет и ста франков, чтобы добраться домой. Пока я обдумывал, каким образом дать ему денег, не смутив и не обидев его при этом, он сказал:
— Вы знаете, жена у меня не такая уж плохая. Просто она немного нервная, но это у нее от болезни. Когда-то она была потрясающей девчонкой. Да и сейчас она еще очень красива.
Получалось, что это из-за него она так изменилась.
Я предложил ему денег. Он взял их без всяких отговорок. Постоянная нужда убивает стыд. И тут я осознал, что вызвался помочь ему, после того как он заявил, что у него красивая жена, и, хотя порыв мой был совершенно искренним, почувствовал неловкость.
Не буду описывать все баталии, которые на следующий день мне пришлось выдержать, доказывая дирекции, как необходим мне новый сотрудник. Я должен был придумать, чего же не хватает моей чудесной передаче, предназначенной для далеких островов, и не нашел ничего лучшего, чем дамская рубрика.
Нужно было сойти с ума, чтобы хоть на секунду вообразить себе этого бродягу разглагольствующим о капризах парижской моды. Вот он сидит перед микрофоном в своем поношенном костюме — один глаз закрыт, лицо за ночь заросло темной щетиной, — а где-то там, за тысячи километров от нее, прекрасные креолки, небрежно покачивая ножкой, слушают его рассуждения об изобретениях парижского законодателя мод Баленсьяга. Что ж, утешал я себя, ведь они его не увидят! Тогда я еще не знал, что они нас и не слышат.
Стараясь убедить свою администрацию, я особенно нажимал на то, что у него красивая жена, а значит, все прекрасное и изящное ему не чуждо.
Таким образом, моя передача обогатилась дамской рубрикой. Не скажу, чтобы мой новый сотрудник выполнял свою работу с большим блеском, но старался он изо всех сил, свято веря в могущество слова. Начинал Галабер обычно так: «Дорогая дамочка…» Это обращение, казавшееся еще более нелепым оттого, что оно исходило от такого безобразного существа, действовало на меня ошеломляюще, и я так и не решался сделать ему замечание. Каждую ночь словно зачарованный следил я за этим спектаклем. Он не зачитывал свои тексты, а декламировал их, сопровождая немыслимыми гримасами.
Под моим началом работали еще политический комментатор — унылый тип, начисто лишенный чувства юмора, и явный конъюнктурщик — и литературная обозревательница, не поднимавшая вуали даже тогда, когда читала перед микрофоном — с тех пор как годы украсили ее лицо нежными побегами усиков (а ведь были времена, когда ею восхищался Райнер Мария Рильке, а позднее один из основателей дадаизма — тот самый, что преждевременно почил от флегмоны в 1925 году). Вот и весь мой штат, не считая меня. Политический комментатор и литературная дама с пафосом зачитывали свои тексты и спешили убраться восвояси. Не думаю, чтобы они хоть раз заметили Галабера.
В ту пору с нами работал звукооператор — бледный молодой человек с почти бесцветными глазами, которого я прозвал Вестером Китоном. Пожалуй, он был еще более бледным и бесстрастным, даже не сам Вестер Китон, а его статуя. Мышеловка, служившая нам студией, походила на монашескую обитель — такие там царили строгие нравы и тишина. Кроме «здравствуйте», «до свидания» и рокового «запись», оператор не удостаивал нас ни единым словом и не проявлял ни малейшего признака удовольствия или досады. Однако стоило нашему новому сотруднику произнести: «Дорогая дамочка…», как Вестер, не отрываясь от пульта управления, начинал издавать едва слышное кудахтанье — и подобное проявление чувств, которое неожиданно обнаруживало это твердокаменное существо, доставляло мне неописуемую радость. Воистину я был вознагражден за свое благодеяние.
Так прошла неделя, однажды вечером Галабер перед уходом из студии обратился ко мне:
— У меня к вам просьба. Я бы хотел сменить рубрику. Нет, не потому, что она мне не нравится. Просто это невозможно…
Он смущенно бормотал все новые и новые слова, стараясь оттянуть момент, когда я изолью на него свой гнев.
— Почему же это невозможно?
— Моя жена… — Он запнулся, и я постарался подбодрить его. — Ей не нравится, — сказал он.
— Что?
— Моя работа.
Этого только не хватало! Теперь этот сукин сын вообразил себя непризнанным гением. Ну что ж, мне это знакомо. Каждый неудачливый муж мнит себя Моцартом.
— Но это еще не причина менять рубрику, — сказал я. — Впрочем, мне больше и нечего вам предложить.
И я повернулся к нему спиной.
На следующую ночь он явился в студию, словно побитый пес. Однако, увидев меня, выпрямился и улыбнулся чуть ли не с видом превосходства:
— Я не подготовился к передаче. Я предупреждал вас.
Хотя обычно это и не в моем характере, я вышел из себя. Особенно возмутила меня его улыбка. Знаю, что вел себя не лучшим образом, но тогда я подумал: вот, вытащил этого субъекта из грязи, а теперь он задирает передо мной нос.
— Да вы просто тупица и лентяй, — сказал я. — И мне понятно, почему вы то и дело оказываетесь на улице и не можете найти себе серьезной работы. Предупреждаю, если вы еще раз не подготовитесь к выступлению, я не буду вас покрывать, и вы тут же будете выброшены вон. Я при всем желании ничего не смогу для вас сделать: существует начальство, которое контролирует нашу работу, есть табель посещения — короче, административная машина, которая вас не пощадит. — И добавил: — Могу себе представить, как вы надоели своей жене.
Но тут появился Бестер Китон, и я не договорил, устыдившись своих слов. Галабер промолчал. Он оставался в студии до конца передачи и ушел вместе со всеми.
После этого случая Галабер исправно читал свои тексты: «Дорогая дамочка…» Порой он задумывался и даже запинался, но передача шла прямо в эфир, и ему приходилось продолжать — под бесстрастным и строгим взглядом Бестера, нашего молчаливого судьи.
От той близости, что поначалу возникла между нами (если это можно назвать близостью), не осталось и следа. Мой выговор и угрозы, должно быть, убили едва зародившееся доверие, и теперь он видел во мне лишь своего патрона. Что ж, обижайся, думал я, зато теперь тебя не выгонят с работы и в конце месяца тебе будет что получить в кассе, чтобы спасти жену и сына от нищеты.
Впрочем, я частенько пытался представить себе, какая женщина могла выйти за подобного типа.
Однажды вечером он явился с рассеченной щекой — от скулы до подбородка.
— Несчастный случай, — пробормотал он.
— В самом деле? — переспросил я, столь нелепым показалось мне его объяснение.
— Да, — ответил он твердо, словно произнося клятву.
После чего умолк и не издал больше ни звука, пока не пришла его очередь идти к микрофону.
С этого дня из-за шрама он перестал бриться и зарос неряшливой желто-рыжей бородой, отчего еще более странным казался его блуждающий взгляд. Что же до его выступлений, то они стали совершенно бессвязными, и в конце концов мне пришлось сказать ему об этом. Осторожно выбирая слова, я попросил его изъясняться короче, говорить только о конкретных вещах и главное — никаких идей. Идеи — это совсем не то, что нужно на радио. Не помню точно, какие выражения я употреблял, но почему-то снова почувствовал себя виноватым. Единственное, что он произнес в ответ: