— Я приму это к сведению.
В голосе его прозвучала такая покорность, что я проникся к нему ненавистью.
На следующий день он не явился к началу передачи. Я уже было решил, что он вообще не придет, но тут он вошел, едва переводя дух. Нельзя было терять ни секунды. Литературная дама заканчивала одного английского романиста, и столько злобы было в ее голосе, что слово «заканчивать» подходит для данного случая как нельзя лучше. Я втолкнул его в студию.
— Ваша очередь. И главное, помните о том, что я вам вчера говорил: простота, правдивость, жизненность…
Никогда не забуду, что мне довелось затем услышать!
Прежде всего, спеша к микрофону, он по дороге опрокинул стул. Раздался ужасающий грохот. Наконец он уселся, достал из кармана бумажки и, громко шурша, стал вертеть их в руках, словно разучился читать, и при этом растерянно повторял:
— Дорогая дамочка… Дорогая дамочка…
Я взглянул на Бестера Китона. Он невозмутимо следил за своими стрелками, словно все шло нормально. Когда Галабер произносил свое «Дорогая дамочка…», стрелка уровня звука вздрагивала, а затем снова падала до нуля. Наконец он решился:
— Дорогая дамочка, от меня требуют, чтобы я говорил с вами просто, но ведь жизнь-то у меня совсем непростая. Сегодня я должен, вернее, должен был рассказать вам об одном парижском процессе, который мог бы вас заинтересовать. Это очень волнующая история, если можно так выразиться… И вот сегодня после полудня я занял место в ложе для прессы в тринадцатом вале заседаний, где слушаются уголовные дела. Председательствовал господин Жерар, славящийся своим благодушием. Сквозь очки он, как всегда, поглядывал в зал добрыми и в то же время лукавыми глазами, из-за чего и прослыл новым Соломоном, если можно так выразиться… Вдруг на середину зала вышла красивая молодая женщина, очень высокая и очень бледная. Она оперлась о перила… если можно так… если можно так… Что же дальше? Нет, больше я не могу придумывать… Шеф послал меня на этот процесс, но мне не удалось пойти туда. Мне помешали… Мне помешала Брижитт. У нее опять был припадок, и она не хотела отпускать меня. Она вообразила, будто я иду к другой женщине. Я не знал, как выбраться из дому. Если я потеряю работу, нечем будет заплатить за Томаса, и его отошлют домой. Тогда мальчику придется жить с нами, в этом аду. Я все думал о Томасе и об этих деньгах и решил вылезти из окна столовой. Мы живем во флигеле на первом этаже, хотя это и довольно высоко. Но я никак не мог открыть задвижку, и, пока с ней возился, Брижитт кинулась ко мне и выхватила мой бумажник. Она вытащила из него две ассигнации по тысяче франков — все, что у меня оставалось, — и разорвала их на мелкие клочки. И при этом кричала: «Теперь ты не сможешь уехать!» Не помня себя, я ударил ее. Она упала, а я тем временем выскочил в окно и убежал… Я пытался добраться до Парижа автостопом, но никто не захотел подвезти меня. Наверное, моя борода всех отпугивает… Как я мог ударить Брижитт, ведь она за себя не отвечает. Но в ту минуту я не сознавал, что делаю. Ведь у нас так мало денег, а они нужны для Томаса, чтобы держать его подальше от дома, чтобы он не видел, как мы живем… В конце концов я решил идти пешком. Нужно было пройти около пятнадцати километров — добрых три часа ходу. Вам это покажется смешным: идти пешком в Париж, когда есть поезда, автобусы, такси. А я все шел и шел, но никак не мог успокоиться. Я понимал, что уж теперь наверняка потеряю работу, и думал: за что же мне послано это бесконечное испытание?.. Иной раз, правда, у меня появляется мысль, приносящая некоторое утешение. Я говорю себе: ведь рано или поздно она умрет — и от всей души желаю, чтобы она умерла, эта женщина, которую я когда-то обожал, нежно любил и желал, женщина, которую я с таким трудом завоевал. Но тут же я говорю себе, что умру, быть может, раньше и надеяться на ее смерть бесполезно. Пока я еще не додумался до убийства, но порой, когда ее лицо искажает не то безумие, не то злоба, я ненавижу ее изо всех сил… Припадки у нее становятся все более буйными, и они участились с того момента, как я работало на радио. Когда она видит, что я готовлюсь к передаче и пишу текст выступления, она приходит в ярость. Прочитав как-то слова «Дорогая дамочка…», она решила, что я пишу любовнице. В другой раз, застав меня за работой, она набросилась на меня с ножом. Я успел прикрыться локтем, и лезвие лишь рассекло мне щеку. Вот почему я теперь не бреюсь и моя борода отпугивала сегодня всех водителей. Я не могу больше готовиться к передачам дома и хожу на авеню Монтеня, усаживаюсь там на скамейку и пишу, положив бумагу на колени. Кое-кто из прохожих оглядывается на меня, и особенно полицейские. Бродяга, который что-то сочиняет. Любопытно, должно быть, думают они. Но к счастью, в Париже живут безразличные люди. Большинство из них не удостаивают меня и взглядом. Но я-то вижу их, и они мешают мне сосредоточиться. Я запутываюсь в длинных фразах, а мой шеф требует, чтобы я выражался как можно проще, и я думаю о том, что потеряю место и что самое лучшее для меня — броситься сейчас под колеса автомобилей, которые своим шумом и вонью парализуют мой мозг. Чаще всего я до такой степени недоволен собой и так боюсь остаться без работы, что мне просто необходимо прочесть свое выступление вслух. Тогда я захожу в какое-нибудь большое кафе на Елисейских полях, спускаюсь в туалетную комнату, запираюсь там и читаю свою писанину, словно перед микрофоном. А чтобы кто-нибудь не услышал меня, я то и дело спускаю воду. Однажды какой-то нетерпеливый клиент начал колотить ногами в дверь. Так и не успокоившись, я брожу по улицам, мысленно повторяя свое выступление, и жду четырех часов утра. Но сегодня мне пришлось всю дорогу идти пешком, я ничего не отрепетировал, нигде не смог побывать и ничего не записал. А как мне хочется работать, и чтобы не присылали домой Томаса, чтобы он никогда не вернулся к нам, в наш ад… именно ад, я не нахожу другого определения, кроме этого старого и затертого слова. Но как иначе назвать нашу жизнь, эти сплошные невзгоды и постоянное нервное напряжение — каждый день, каждый час. И так будет продолжаться, пока один из нас не умрет. Но мы оба довольно крепкие, а значит, все это будет тянуться бесконечно… бесконечно…
Раз двадцать я собирался нажать кнопку и прервать передачу, сославшись потом на техническую неисправность. Но оператор невозмутимо следил за стрелками, и его бесстрастность сковывала меня. Когда Галабер умолк, я, не зная, что делать, дал оператору знак включить концовку. После чего мы ушли, погасив в студии свет, А Галабер, совершенно обессиленный, остался сидеть перед микрофоном, обхватив голову руками.
На следующий день он не пришел, и больше мы его не видели. А несколько дней спустя ко мне явился полицейский инспектор, разбудив в тот самый момент, когда я начал засыпать. Он сообщил мне о смерти моего сотрудника. На этот раз нож, видимо, не промахнулся.
По крайней мере, думал я, единственный раз в жизни он смог излить все, что накопилось у него на сердце. Был ли в этом смысл? Нет, конечно. Но кто знает, а вдруг где-то там, на далеком острове, за тысячи километров, нашлась хоть одна душа, которую ему удалось взволновать?
Позже я узнал, что никто так и не услышал нашей передачи и голос Галабера затерялся в эфире. Сколько еще таких несчастных, как он, умирают с отчаянным криком о помощи, но мир остается глух, и мольбы их — тщетны.
Перевод Н. Поповой.Заклинание злых духов[18]
Для начинающего фоторепортера Чарли Лафрея наступил долгожданный день. Много месяцев просидел он в стенах лаборатории, проявляя чужие снимки и не имея права даже прикоснуться к аппарату. В город он выходил лишь для того, чтобы сбегать в бар на углу улицы, куда сотрудники посылали его за кофе или пивом. Но теперь испытательный срок кончился, и он, как настоящий журналист, закурит сигарету, присев на угол стола в фоторепортерской, и будет обсуждать с коллегами какие-то технические проблемы, ожидая, пока в маленькой комнатушке, служившей кабинетом их шефу, легендарному и деспотичному Жоржу Фаргану, не зазвонит телефон, возвещая о том, что отдел информации решил направить команду на место репортажа и требует фотографа для сопровождения репортера.
Раздался звонок. Фарган снял трубку. После короткого разговора, не выходя из своей клетушки, дверь в которую всегда оставалась открытой, и даже не поднявшись с места, шеф указал пальцем на Чарли Лафрея:
— Тебе ехать, малыш. Какой-то идиот валяет дурака на крыше у Восточного вокзала.
— Не успел переступить порог, и сразу его бросают на международный репортаж, — съязвил один из коллег. — Ведь отсюда до Восточного вокзала по крайней мере две остановки на метро.
В комнату мальчишеской походкой вошла молодая брюнетка в джинсах, с короткими вьющимися волосами — Лора Карли, репортер из отдела информации. Звезд с неба она не хватала, и ей поручали обычно что подвернется. Она спросила: