Утро 10 января 1934 года
I
Меня преследуют две-три случайных фразы, —Весь день твержу: печаль моя жирна.О боже, как жирны и синеглазыСтрекозы смерти, как лазурь черна…
Где первородство? Где счастливая повадка?Где плавкий ястребок на самом дне очей?Где вежество? Где горькая украдка?Где ясный стан? Где прямизна речей,
Запутанных, как честные зигзагиУ конькобежца в пламень голубой,Когда скользит, исполненный отваги,С голуботвердой чокаясь рекой?
Он дирижировал кавказскими горамиИ, машучи, ступал на тесных Альп тропыИ, озираючись, пустынными брегамиШел, чуя разговор бесчисленной толпы.
Толпы умов, влияний, впечатленийОн перенес, как лишь могущий мог:Рахиль гляделась в зеркало явлений,А Лия пела и плела венок.
II
Когда душе столь торопкой, столь робкойПредстанет вдруг событий глубина,Она бежит виющеюся тропкой —Но смерти ей тропина не ясна.
Он, кажется, дичился умираньяЗастенчивостью славной новичкаИль звука-первенца в блистательном собраньи,Что льется внутрь в продольный лес смычка.
И льется вспять, еще ленясь и мерясь,То мерой льна, то мерой волокна,И льется смолкой, сам себе не верясь,Из ничего, из нити, из темна,
Лиясь для ласковой, только что снятой маски,Для пальцев гипсовых, не держащих пера,Для укрупненных губ, для укрепленной ласкиКрупнозернистого покоя и добра.
III
Дышали шуб меха. Плечо к плечу теснилось.Кипела киноварь здоровья, кровь и пот.Сон в оболочке сна, внутри которой снилосьНа полшага продвинуться вперед.
А посреди толпы стоял гравировальщик,Готовый перенесть на истинную медьТо, что обугливший бумагу рисовальщикЛишь крохоборствуя успел запечатлеть.
Как будто я повис на собственных ресницах,И созревающий, и тянущийся весь, —Доколе не сорвусь – разыгрываю в лицахЕдинственное, что мы знаем днесь.
* * *
Мастерица виноватых взоров,Маленьких держательница плеч.Усмирен мужской опасный норов,Не звучит утопленница-речь.
Ходят рыбы, рдея плавниками,Раздувая жабры. На, возьми,Их, бесшумно охающих ртами,Полухлебом плоти накорми!
Мы не рыбы красно-золотые,Наш обычай сестринский таков:В теплом теле ребрышки худыеИ напрасный влажный блеск зрачков.
Маком бровки мечен путь опасный…Что же мне, как янычару, любЭтот крошечный, летуче-красный,Этот жалкий полумесяц губ…
Не серчай, турчанка дорогая,Я с тобой в глухой мешок зашьюсь;Твои речи темные глотая,За тебя кривой воды напьюсь.
Ты, Мария, – гибнущим подмога.Надо смерть предупредить, уснуть.Я стою у твердого порога.Уходи. Уйди. Еще побудь.
Воронежские тетради (1935 – 1937)
Первая тетрадь
* * *
Я живу на важных огородах.Ванька-ключник мог бы здесь гулять.Ветер служит даром на заводах,И далёко убегает гать.
Чернопахотная ночь степных закраинВ мелкобисерных иззябла огоньках.За стеной обиженный хозяинХодит-бродит в русских сапогах.
И богато искривилась половица —Этой палубы гробовая доска.У чужих людей мне плохо спится —Только смерть да лавочка близка.
* * *
Наушнички, наушники мои!Попомню я воронежские ночки:Недопитого голоса́ АиИ в полночь с Красной площади гудочки…
Ну как метро?.. Молчи, в себе таи…Не спрашивай, как набухают почки…И вы, часов кремлевские бои, —Язык пространства, сжатого до точки…
* * *
Пусти меня, отдай меня, Воронеж:Уронишь ты меня иль проворонишь,Ты выронишь меня или вернешь,Воронеж – блажь, Воронеж – ворон, нож…
* * *
Я должен жить, хотя я дважды умер,А город от воды ополоумел:Как он хорош, как весел, как скуласт,Как на лемех приятен жирный пласт,Как степь лежит в апрельском провороте,А небо, небо – твой Буонаротти…
* * *
Это какая улица?Улица Мандельштама.Что за фамилия чертова!Как ее ни вывертывай,Криво звучит, а не прямо.
Мало в нем было линейного,Нрава он не был лилейного,И потому эта улицаИли, верней, эта ямаТак и зовется по имениЭтого Мандельштама.
Чернозем
Переуважена, перечерна, вся в холе,Вся в холках маленьких, вся воздух и призор,Вся рассыпаючись, вся образуя хор, —Комочки влажные моей земли и воли…
В дни ранней пахоты черна до синевы,И безоружная в ней зиждется работа —Тысячехолмие распаханной молвы:Знать, безокружное в окружности есть что-то.
И все-таки земля – проруха и обух.Не умолить ее, как в ноги ей ни бухай, —Гниющей флейтою настраживает слух,Кларнетом утренним зазябливает ухо…
Как на лемех приятен жирный пласт,Как степь лежит в апрельском провороте!Ну, здравствуй, чернозем: будь мужествен, глазаст…Черноречивое молчание в работе.
* * *
Лишив меня морей, разбега и разлетаИ дав стопе упор насильственной земли,Чего добились вы? Блестящего расчета —Губ шевелящихся отнять вы не могли.
* * *
Да, я лежу в земле, губами шевеля,Но то, что я скажу, заучит каждый школьник:
На Красной площади всего круглей земля,И скат ее твердеет добровольный,
На Красной площади земля всего круглей,И скат ее нечаянно-раздольный,
Откидываясь вниз – до рисовых полей,Покуда на земле последний жив невольник.
* * *
I
Как на Каме-реке глазу темно, когдаНа дубовых коленях стоят города.
В паутину рядясь, борода к бороде,Жгучий ельник бежит, молодея в воде.
Упиралась вода в сто четыре весла —Вверх и вниз на Казань и на Чердынь несла.
Там я плыл по реке с занавеской в окне,С занавеской в окне, с головою в огне.
А со мною жена – пять ночей не спала,Пять ночей не спала, трех конвойных везла.
II
Я смотрел, отдаляясь, на хвойный восток.Полноводная Кама неслась на буек.
И хотелось бы гору с костром отслоить,Да едва успеваешь леса посолить.
И хотелось бы тут же вселиться, пойми,В долговечный Урал, населенный людьми,
И хотелось бы эту безумную гладьВ долгополой шинели беречь, охранять.
Стансы
1
Я не хочу средь юношей тепличныхРазменивать последний грош души,Но, как в колхоз идет единоличник,Я в мир вхожу – и люди хороши.Люблю шинель красноармейской складки —Длину до пят, рукав простой и гладкий,И волжской туче родственный покрой,Чтоб, на спине и на груди лопатясь,Она лежала, на запас не тратясь,И скатывалась летнею порой.
2
Проклятый шов, нелепая затея,Нас разделили. А теперь – пойми:Я должен жить, дыша и большевея,И, перед смертью хорошея,Еще побыть и поиграть с людьми!
3
Подумаешь, как в Чердыни-голу́бе,Где пахнет Обью и Тобол в раструбе,В семивершковой я метался кутерьме:Клевещущих козлов не досмотрел я драки,Как петушок в прозрачной летней тьме, —Харчи, да харк, да что-нибудь, да враки —Стук дятла сбросил с плеч. Прыжок.И я в уме.
4
И ты, Москва, сестра моя, легка,Когда встречаешь в самолете братаДо первого трамвайного звонка:Нежнее моря, путаней салатаИз дерева, стекла и молока…
5
Моя страна со мною говорила,Мирволила, журила, не прочла,Но возмужавшего меня, как очевидца,Заметила и вдруг, как чечевица,Адмиралтейским лучиком зажгла…
6
Я должен жить, дыша и большевея,Работать речь, не слушаясь, сам-друг.Я слышу в Арктике машин советских стук,Я помню всё: немецких братьев шеиИ что лиловым гребнем ЛорелеиСадовник и палач наполнил свой досуг.
7
И не ограблен я, и не надломлен,Но только что всего переогромлен…Как «Слово о полку» струна моя туга,И в голосе моем после удушьяЗвучит земля – последнее оружье,Сухая влажность черноземных га!
* * *
День стоял о пяти головах. Сплошные пять сутокЯ, сжимаясь, гордился пространством за то, что росло на дрожжах.Сон был больше, чем слух, слух был старше, чем сон, – слитен, чуток,А за нами неслись большаки на ямщицких вожжах.День стоял о пяти головах, и, чумея от пляса,Ехала конная, пешая шла черноверхая масса —Расширеньем аорты могущества в белых ночах — нет, в ножах —Глаз превращался в хвойное мясо.
На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко,Чтобы двойка конвойного времени парусами неслась хорошо.
Сухомятная русская сказка, деревянная ложка, ау!Где вы, трое славных ребят из железных ворот ГПУ?
Чтобы Пушкина чудный товар не пошел по рукам дармоедов,Грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов —
Молодые любители белозубых стишков,На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко!
Поезд шел на Урал. В раскрытые рты намГоворящий Чапаев с картины скакал звуковой —За бревенчатым тылом, на ленте простыннойУтонуть и вскочить на коня своего.
* * *