бы уж шашкой. Шашкой звонче...
Урядник, слегка смутившись, мерным шагом подошел к дворнику и нарочито пристойно козырнул:
— Графу Толстому! Официальная бумага! Государственная!
— Что же это, страсти царские сызнова взнялись, что ли? — с любопытством и бесстрашием спросил мужик. Положил кулаки на держак лопаты и уставился в глаза полицейского.
— Не гневи имя государя! — строго одернул урядник дворника. — Как стоишь передо мной?
— Авось, ваше благородие, не перед Христом в храме и не в остроге перед вами стою. На божьем снегу стою, ваше благородие, морозцем божьим греюсь.
Своевольная болтовня дворника и его неподатливость в послушании обескуражили урядника, и он с опасливой досадой подумал: «Ай и в самом деле всё мужичье тут в барина?» Однако с прежней зычностью повелел:
— Доложи графу о бумаге! Живо-о!
Дворник, однако, разглядывая урядницкую амуницию, не торопился.
— Живо! Живо! — прикрикнул урядник, выходя из себя и еще крепче сжимая плеть в кулаке.
— При такой амуниции, ваше благородие, полный резон самому доложиться, — заупрямился мужик.
«Самому доложиться...». Эти же слова урядник слышал уже от сторожа и сбился с толку — та же гордыня, то же непослушание. И с губ его было не сорвалось: «Будь воля государева — всыпал бы я горячих!». Помешал Илья, камердинер. Он вышел на порог и спросил:
— Кого бог принес?
Спросил тем, не холопским, голосом, а каким обычно говорят: «Кого тут дьявол приволок в худой час?» Урядник так и понял.
— Долож-ж-и! — гаркнул он, словно шашкой махнул.
— Входи, коль пришел, — ни как слуга, а по-хозяйски Илья пригласил урядника. Тот швырнул на барьер веранды плетку и, шумно перешагнув порог, натащил в дом медного звяка и морозу.
Толстовская тишина слышала думы и музыку, детскую радость и сны, печаль сомнений и голос исповеди. Но никогда не слышала полицейских шпор. А теперь они бренчали, как на воинском плацу. Их звончатую дрожь не могли унять ни скрипучий, изрядно исшорканный паркет, ни ступенчатая лесенка, которая тоже заныла в голос под сапогами урядника. Лишь нортоновские часы, ударивши в свои звоны, остановили пришельца и заставили стоять, пока десять утренних ударов не обошли тишину всех комнат толстовского дома. Почти два века эти часы напоминают людям о времени — кому на радость, а кому на страх. Полицейский чиновник не радовался и не страшился времени, каким жил этот дом, где умещалась вся необъятная Россия. Он попросту оторопел и пялил глаза на вскинутые кверху стрелки. В человеческий рост часы в красно-деревянном окладе и решительно воздетые, как руки, стрелки, и нутряные дон-звоны — все это триединой силой, подобно мужикам-яснополянцам, протестовало чужепришельцу. Звяк шпор и вонючая вакса на голенищах, суконный душок шинели и колкая блескучесть блях на ней ненавистны чуткой и ранимой тишине этого священного человеческого пристанища.
— Что вам угодно? — строго встретила Татьяна Львовна урядника.
Тот, придя в себя от загадочно-непривычного звона часов, которые померещились ему целой колокольней, снял папаху, поискал в углах иконы. Не найдя их, опять надел папаху на голову, доложил о цели приезда и подал пакет. Дочь развернула конверт и положила бумаги отцу на стол.
Лев Николаевич долго примерялся к печатным листкам. Сильно прищурясь, стал читать. Читал молча, медленно, с тихой недоверчивой улыбкой.
— Как только официальные бумаги — ничего не поймешь, — озабоченно и со стариковской ехидцей проворчал он.
Татьяна Львовна, чтобы помочь отцу, прочла вслух. В бумагах говорилось о том, что Лев Николаевич поручается за К. И. Ландера, активного участника революции 1905 года в Москве, что тот не убежит, когда выпустят его из-под ареста, и что граф Толстой дает две тысячи рублей залога.
— Вину выдумали и... виноватого нашли, а писатель деньги плати, — сказал Лев Николаевич, ни к кому не обращаясь, а так просто — к собственному размышлению. Сказал и улыбнулся.
Дочь промолчала. Урядник же, почуяв доброе расположение графа, кстати и не кстати ввернул поговорку:
— Счастливый к обеду, роковой — в Сибирь-матушку!
Поправил усы, манерно покашлял в кулак, довольный метким словом. Было видно, что так он говорил всякий раз, когда дело доходило до правых и противных.
— Так, так! Несчастного — на волю, с милостью. А на заложные деньги потом наймете шпионов, купите в Европе пороху и опять — за казни, за расстрелы?
Лев Николаевич сказал это с той открытой ненавистью, с какой всегда говорил о доносах, тюрьмах и казнях. Он, будто не понимая, вертел в руках казенные бумаги и не знал, что с ними делать. Татьяна Львовна, заметив смятение отца и еле уловимую дрожь в руках, показала ему, где подписать. Лев Николаевич, не спеша омакнув перо в чернила, на малую минуту задумался.
— Послушай, любезный, — Толстой обратился к полицейскому чиновнику и потыкал пальцем в бумагу, — а нельзя ли написать туда вместо «получил» — «поздравляю с праздником»?
Урядник не понял иронии и умно промолчал. «Ну и коряв же, черт старый», — в сердцах подумал он, бездельно теребя лопасти башлыка и переминаясь с ноги на ногу. Ему не терпелось вырвать бумаги из рук Толстого и ускакать прочь...
* * *
Камердинер Илья провожал полицейского чиновника до порога. На площадке у лестницы, поравнявшись опять с часами, урядник шаркнул в сторону, как от приведения. Размашистые стрелки замерли в косой растопырке, и часы настойчиво долбанули четверть: во-он-н! Когда за урядником захлопнулась дверь, тот вздохнул с такой жадностью, будто с его шеи только что сняли намыленную веревку. Шумно загребая мороз в квадратный рот, стал прихорашиваться, как побитый в драке петух. Увидев улыбающегося дворника, устыдился и зыристо зашарил глазами по барьеру веранды. Плети его не было видно. То ли сама свалилась в снег, то ли дворник по брезгливости спихнул ее держаком лопаты. Урядник, сердито поджав губы, поднял плеть и дважды секанул ею с полного плеча. Оставив косой крест на сугробе, плюнул и живо зашагал по расчищенной тропке к своему коню, что стоял у въездных башен.
В промороженный сквозняками сиренник с малиновым шумом вновь ворвалась нарядная ватажка снегирей — и в саду вдруг зацвело от них спелой красотой. У оттаявшего окна, привалившись седой головой к косяку, стоял Лев Николаевич. Его спокойная рука