тем, чтобы казна пухла, а народ нищал и развращался.
После меня, — продолжал оратор, — все пошло прахом. Забыты заветы основателя реформы, широко раскрылись двери нового кабака, какими стали покровительствуемые министерством трактиры, акцизный надзор стал получать невероятные наставления, направленные к одному — во что бы то ни стало увеличивать доходы казны, расширять потребление; стали поощрять тех управляющих акцизными сборами, у которых головокружительно растет продажа этого яда, и те самые чиновники, которые при мне слышали только указание бороться с пьянством во что бы то ни стало, стали отличаться за то, что у них растет потребление, а отчеты самого министерства гордятся тем, как увеличивается потребление и как растут эти позорные доходы. Никому не приходит в голову даже на минуту остановиться на том, что водка дает у нас миллиард валового дохода или целую треть всего русского бюджета. Я говорю, я кричу об этом направо и налево, но все глухи кругом, и мне остается теперь только закричать на всю Россию и на весь мир „караул…“».
Это слово «караул» было произнесено таким неистовым, визгливым голосом, что весь Государственный совет буквально пришел в нескрываемое недоумение не от произведенного впечатления, а от неожиданности выходки, от беззастенчивости всей произнесенной речи, от ее несправедливых, искусственных сопоставлений и от ясной для всей залы цели — сводить какие-то счеты со мной, и притом в форме, возмутившей всех до последней степени.
Председатель объявил перерыв, ко мне стали подходить члены Совета самых разнообразных партий и группировок, и не было буквально никого, не исключая и явного противника винной монополии А. Ф. Кони, — кто бы не сказал мне сочувственного слова и не осудил наперерыв возмутительной митинговой речи.
Я выступил тотчас после перерыва и внес в мои возражения всю доступную мне сдержанность. Она стоила мне величайших усилий и напряжения нервов. Не стану приводить теперь, когда все происшедшее тогда кажется таким мелким и ничтожным после всего пережитого с тех пор, что именно я сказал. Это видно по стенограмме Государственного совета, которая находится и теперь в моих руках. Я крайне сожалею, что не могу, по недостатку места, привести ее, — но могу и так сказать только по совести, что общее сочувствие было на моей стороне, Витте не отвечал мне и ушел из заседания, не обменявшись ни с кем ни одним словом, а проходя мимо меня, демонстративно отвернулся.
После этого, в декабре, до рождественского перерыва было еще всего одно или два заседания. Государственный совет перешел к постатейному рассмотрению, а после Нового года, по частным возражениям того же графа Витте дважды останавливал рассмотрение, передавая спорные вопросы на новое обсуждение двух своих комиссий — финансовой и законодательных предположений.
В этих заседаниях опять были невероятные по резкости тона выступления Витте, и в двух наиболее существенных спорных вопросах он снова остался в ничтожном меньшинстве, — настолько искусственность и предвзятость его мнений была очевидна для всех. Он буквально выходил из себя, говорил дерзости направо и налево, и члены комиссии кончили тем, что перестали ему отвечать и требовали простого голосования, так беззастенчивы и даже возмутительны были его реплики.
Голосование было решительно против него, и дело возвращалось в общее собрание в том виде, в каком оно вышло из него по его же требованию.
Если когда-нибудь стенограммы Государственного совета по этим последним для меня заседаниям в роли председателя Совета министров и министра финансов увидят свет божий, то я твердо уверен в том, что правдивость моего рассказа будет ясна до очевидности.
Государь вернулся из Ливадии около 16 декабря.
На первом же моем докладе, протекавшем в обычной приветливой форме, он просил меня рассказать ему, что происходило в Государственном совете, и, когда я точно, с дословными подробностями передал всю возмутительную сцену первого заседания, он обратился ко мне с обычной ласковой улыбкой и сказал: «Я надеюсь, что такая выходка не слишком волнует вас. Я и сам был бы рад, если бы оказалось возможным сократить пьянство, но разве кто-либо имеет меньше права, чем Витте, говорить то, что он сказал? Разве не он 10 лет применял винную монополию, и почему же ни разу после своего ухода из министров он не сказал ни одного слова против того, что говорит теперь, а напротив, каждый раз защищает вас от тех нападок, которые появляются против вас в Думе. Я не понимаю, что же теперь случилось нового?»
На этот вопрос я ответил в шутливой форме, что изменилось то, что министр финансов слишком засиделся и что теперь стало модным спортом охотиться на него. «Пожалуй что вы и правы, — сказал государь. — Вот я получил только что от графа Витте при особом письме прилагаемую брошюру. Я не читал еще ее. Возьмите, прочтите и скажите мне в будущую пятницу ваше мнение о ней». На брошюрке стоял заголовок: «Как был заключен ликвидационный заем 1906 года».
Брошюрка была коротенькая, всего в 20–25 страничек малого формата, и содержала в себе изложение условий, при которых был заключен мною заем в Париже в апреле 1906 года. Все в ней было сплошное самовосхваление. По тому, что в ней напечатано, выходит, что все было сделано и подготовлено до самых мелочей им одним. Я ничего не делал, и мне было, и то по желанию самого государя, вопреки докладу Витте, поручено только подписание готового контракта, но так как и самое подписание нельзя было мне поручить, ибо я ничего не понимал в делах кредитного характера и мог только напутать, то ко мне был приставлен бывший вице-директор Кредитной канцелярии, успевший, однако, еще раньше уйти в частную службу, А. И. Вышнеградский, которому было приказано наблюдать за мною, чтобы я не сделал какой-либо неосторожности или, даже хуже того, простой глупости.
В своем месте я подробно сказал уже об этом займе, и все мельчайшие подробности пережитых затруднений так ясны в моей памяти, что несправедливость каждого слова была очевидна всякому, сколько-нибудь прикасавшемуся к этому моменту моей деятельности. Зачем понадобилось графу Витте опять, семь лет спустя, извратить истину? К чему разослал он свой труд всем, кто только был на виду, не исключая и тех, кто хорошо знал всю эпопею займа, как, например, тот же Вышнеградский, Давыдов, Шипов, в руках которых было все делопроизводство, — остается для меня загадкою.