полезно работать среди интриг и недоброжелательства таких людей, как Маклаков, Сухомлинов, Щегловитов и др., прибавляя к своим настояниям уверение меня в том, что государь меня ни в каком случае не отпустит и не решится расстаться с человеком, которого он любит, которому верит и которого считает своим верным слугою.
Наш разговор на эту тему продолжался поздно ночью, так как весь день я провел в Финансовой комиссии Государственного совета. На доводы жены я отвечал двумя положениями. Во-первых, тем, что из-за меня государь не решится расстаться с враждебной мне группой министров, и все мои аргументы об опасности политики этих господ не имеют сейчас в его глазах особой цены, а поставленный мною ребром вопрос будет равносилен моей отставке, вызванной к тому же моим собственным заявлением.
Оставление мною активной службы равносильно развалу всего Министерства финансов, которое я так люблю и которое так сжилось со мною. Я знал, какое последствие имел бы мой уход для всего личного состава и для самого дела, веденного мною в одном определенном направлении в течение 10 лет.
Я говорил жене, что без преувеличения в министерстве подымется стон сверху донизу и всякий будет обвинять меня за то, что я по собственной воле покинул любимое дело и не принес моего личного покоя в жертву общему интересу. Мысль об этом не дает мне покоя, и, ссылаясь на пример 1905 года, я говорил жене, что я буду особенно страдать не столько за себя, сколько за то, что я создал такое положение по моей доброй воле. Личными моими интересами я теперь совсем не дорожу и уверен в том, что переживу мое увольнение гораздо менее остро, нежели это было в 1905 году. Я закончил нашу ночную беседу фразой, которую отлично помню и сейчас: «Нет, я не уйду, лучше пусть меня уйдут». — «Ну, в таком случае ты этого не дождешься, так как государь тебя не отпустит», — был ответ моей жены.
В воскресенье, 26 января, я опять провел все дневные часы в Финансовой комиссии Государственного совета, препираясь с графом Витте и Гурко, предложения которых опять были отклонены комиссией подавляющим большинством голосов. Вечером у нас был кое-кто из знакомых, и в числе их весьма осведомленный во всех слухах В. Н. Охотников, который ни одним словом не намекнул мне о готовящемся крушении моей служебной карьеры. Я убежден, что, несмотря на свою близость к Мещерскому, он ничего не знал, а если бы знал, то, конечно, по свойству своей натуры, именно поспешил бы мне рассказать об этом.
В 10-м часу вечера позвонил мне по телефону Гурлянд и передал мне, что Штюрмер только что передал ему, что вопрос о моей отставке окончательно решен и указ об этом последует на днях. Я ответил ему, что не имею об этом ни малейшего понятия, и сказал при этом, что видел в последний раз государя 24 января, в пятницу, вечером в Аничковом дворце на докладе и что ни малейшего намека, который дал бы мне основание заключить о близкой отставке, я не заметил.
Обстоятельства этого последнего доклада заслуживают также быть воспроизведены. За неделю перед этим днем, а именно 17 января, я был с докладом в Царском Селе, и по окончании доклада государь взял по обыкновению со стола записной календарь, чтобы отметить на нем время следующего доклада. Я спросил его величество, удобно ли ему принять меня в обычное время, так как днем 24 января назначено в высочайшем присутствии празднование 100-летнего юбилея Патриотического Института, на которое я тоже был приглашен. Государь сказал мне на это, что действительно он занят в этот день еще и утром на праздновании юбилея Лейб-гвардии Казачьего полка, и так как вечером будет обедать в том же полку, то предложил мне приехать с докладом в 6 часов вечера в Аничков дворец. Я так и исполнил.
Одно обстоятельство невольно остановило на себе мое внимание — государь принял меня вместо 6 часов без 20 минут 7 часов. Мы сидели в ожидании доклада с дежурным флигель-адъютантом Мордвиновым, который неоднократно смотрел на часы и на заявление мое, что государь так никогда не опаздывал, заметил только, что государь, очевидно, занят разговором с императрицей-матерью и с герцогиней Эдинбургской, которая отличается вообще большой говорливостью.
Доклад продолжался ровно час. Государь был в высшей степени милостив, затронул целый ряд вопросов общего управления, давая по ним совершенно определенные указания на будущее время. Между прочим, я представил ему заготовленную мною печатную справку по весьма щекотливому делу, а именно по вопросу о том, в каком порядке должны быть заключаемы теперь торговые договоры с иностранными государствами, то есть в порядке ли верховного управления или же через посредство законодательных учреждений. Государь очень заинтересовался этим вопросом, сказал совершенно откровенно, что он об этом никогда не думал и что «добрый Тимашев» никогда ему ничего об этом не докладывал. Он просил меня рассказать ему подробно сущность моего взгляда. Выслушав меня, государь сказал мне, что он совершенно разделяет мое мнение, и просил вести дело далее в том направлении, которое мною признано правильным. Он даже не хотел оставлять у себя моей печатной справки и только после моих разъяснений всей важности затронутого мною вопроса и необходимости особенно осторожного его разрешения оставил ее у себя, прибавив с улыбкою: «Ну хорошо, я вам скажу окончательно мое мнение в пятницу, хотя совершенно уверен в том, что оно не изменится от прочтения записки».
Я доложил при этом его величеству, что за несколько дней перед тем я разослал эту справку всем министрам особенно секретным образом, прося их дать письменное заключение по поводу моего мнения, так как предвижу заранее, что не все министры разделят мой взгляд, а между тем от разрешения вопроса о порядке утверждения торговых трактатов зависит весь ход предварительных работ, который представляется мне особенно трудным в отношении договора с Германией.
Государь, подумав несколько минут, сказал мне: «Я очень мало посвящен в это дело, и вы совершенно правы, что оно представляется в высшей степени сложным». Я заметил на это, что, составляя справку, я принял особые предосторожности, чтобы мой взгляд не проник в печать, и с этой целью отпечатал справку в типографии Корпуса пограничной стражи. Наша печать подняла бы целую бурю, если бы только она проведала