России, за что благодарю Вас от всего сердца. Поверьте, что мне грустно расстаться с Вами, моим докладчиком в течение десяти лет, и что я не забуду своим попечением ни Вас, ни Вашей семьи. Ожидаю Вас в пятницу с последним докладом, как всегда, в 11 часов, и по-старому, как друга.
Искренно уважающий Вас
Николай».
Прочитав это письмо, я сразу усвоил себе все его отличительные черты.
Тогда, в первую минуту, как и теперь, когда много лет спустя я поверяю бумаге эти эпизоды из моей жизни, для меня было очевидно, что письмо это написано государем под влиянием того давления, которое издавна производилось на него с целью удалить меня от власти.
Государь, очевидно, не рассчитывал на свои силы при личной беседе со мной, опасался, что я могу представить ему такие возражения, которые заставят его переменить его решение, а с другой стороны, назойливое домогательство людей, воспользовавшихся его доверием, продолжало бы стеснять его, и он решился поэтому на такой шаг, который делал его обращение ко мне бесповоротным.
В каждом слове этого письма под личиной обдуманности сквозят такие свойства души государя, которые я не имею права ни разбирать, ни тем более осуждать теперь, когда его уже нет в живых.
Мое первое впечатление отметило прежде всего так странно прозвучавшие слова о том, что в течение восьми лет он убедился в неудобстве совмещать в России должность председателя Совета с должностью министра внутренних дел или финансов, когда три года тому назад, после убийства Столыпина, он по собственному побуждению назначил меня председателем Совета, сказав при этом: «Разумеется, я прошу вас остаться министром финансов», и в течение всех этих лет я не только не слышал от него никогда самых отдаленных намеков на неудобство такого совмещения, но даже и потом, говоря со мной о заседаниях Совета министров, государь не раз упоминал, что за мое время разногласия в Совете министров стали гораздо реже и что он слышал с разных сторон, с какой объективностью ведутся заседания Совета министров, часто в ущерб интересам финансового ведомства.
Не менее болезненно прозвучали в моей душе слова этого письма, указывающие на огромный экономический подъем России, который выдвинул целый ряд новых задач, требующий и новых людей для их исполнения.
Дальше будет видно, какие новые люди призваны [были] осуществлять новые задачи.
Невольно приходило на ум: кто же создал этот огромный экономический подъем, кто сумел уберечь финансы России во время Русско-японской войны и еще более — в период смутных годов, и тем подготовить почву для экономического процветания России?
Очевидно, эта фраза не вскрывала истинной мысли, руководившей письмом, и была лишь приведена как повод для принятого решения. Еще более малопонятна следующая фраза о том, что в течение двух последних лет государь не всегда был доволен финансовым ведомством и что далее так продолжаться не может.
Никогда за все время десятилетнего управления Министерством финансов я не только не слышал о каком бы то ни было неудовольствии, но мне не было сделано не только на письме, но и на словах ни малейшего намека, выражавшего собою самое отдаленное неодобрение того или другого распоряжения по финансовому ведомству. Всякий мой доклад сопровождался самым открытым проявлением милости и удовольствия. Целый ряд всеподданнейших докладов до самого последнего времени включительно отмечен самыми лестными собственноручными резолюциями государя, и не было ни одного случая, чтобы государь не шел навстречу проявлениям того или иного знака внимания не только лично мне, но и всему персоналу ведомства, выражая его постоянно почти одними и теми же словами:
«Я знаю, какой прекрасный состав служащих в ведомстве и как блестяще ведет оно свое дело».
Думая над этой фразой, я невольно припомнил, как с небольшим год тому назад, в октябре 1912 года, о чем речь была в своем месте, говоря со мною о назначении моем послом в Берлине, государь спросил меня, на кого я мог бы указать как на кандидата в министры финансов, прибавив: «С тем, чтобы он вел дело буквально, как ведете вы, так как я не могу себе представить, чтобы в чем-либо могло быть допущено изменение вашего прекрасного управления!» Как быстро изменилась оценка условий!
Последняя фраза письма производила на меня тоже глубокое впечатление. Указывая, что в пятницу, 31 января, я должен прибыть в обычное время с моим последним докладом, государь тем самым как будто хочет сказать мне, что я не должен пытаться изменить его решения, так как оно бесповоротно. Как будто за десять лет государь не успел узнать меня и не имел уверенности в том, что я никогда не позволю себе просить оставить меня в должности против его воли.
За этими мыслями застал меня приход жены, вернувшейся с прогулки.
Прочитав письмо государя, она сказала мне, что видит теперь, как она ошиблась, как неправильно думала она, что государь дорожит мною и не расстанется со мною. Она видит теперь, как просто, по своей неожиданности, могло все это произойти, и как следует при такой простоте не сожалеть вовсе о разрушении всего того, чему я отдал всю свою душу.
Этой мысли неизменно держалась она и потом во всех наших беседах в долгие часы, которых было так много, с минуты окончания моей активной деятельности. Сидели ли мы в полуразрушенных стенах нашей еще не покинутой квартиры в Министерстве финансов в течение недели, предшествовавшей нашему выезду оттуда, старались ли мы поскорее наладить новую жизнь в новых условиях, отводили ли мы душу под небом Италии, уехав туда на короткий срок, чтобы отойти от первых впечатлений, или стали, наконец, вести нашу замкнутую, но совершенно спокойную жизнь на Моховой, в качестве безответственных свидетелей совершавшихся мировых событий, она твердила одну и ту же мысль, что на все воля Божия и что Господь все устраивает к лучшему, выводя меня из той обстановки, в которой я все равно не мог бы уцелеть, потому что один в поле не воин.
В первую минуту нам было не до подробных разговоров — мне нужно было немедленно распорядиться насчет заседания Государственного совета, просить поехать