вместо меня моего товарища И. И. Новицкого, объяснив ему, в чем дело, и поделиться новостью с моими ближайшими сотрудниками. Разнеслась эта весть по Министерству финансов, да и по всему Петербургу с величайшею быстротою.
Не хочется самому говорить про себя, чтобы не впасть в какое-нибудь преувеличение, но, вспоминая эти первые два дня, среду и четверг, 28 и 29 января, приходится добросовестно сказать, что потрясение, пережитое Министерством финансов, было поистине ошеломляющее. Не говоря уже о ближайших моих сотрудниках, двух моих адъютантах и секретаре, которых я же должен был успокаивать и поддерживать, мой прежний кабинет превратился для меня в настоящую голгофу.
Его двери почти не запирались, и ко мне приходили все, кто был мне близок по министерству, и мне же приходилось успокаивать и ободрять их, сохраняя внешнее самообладание, которое далеко не отвечало моему внутреннему душевному состоянию.
Отмечу только, что за первые два дня всего больше пришлось видеться с тремя моими товарищами: Новицким, Вебером и Покровским, которые в самой трогательной форме просили меня не оставлять их в Министерстве финансов и помочь им перейти в Государственный совет. Они заявили мне при этом, что если бы это не оказалось возможным, то они просят устроить их хотя бы в Сенат, и в крайнем случае готовы выйти совсем в отставку, так как решительно не в состоянии продолжать работу в Министерстве финансов при изменившихся условиях. Они не знали еще, говоря со мною, о том, в какой необычной для ведомства форме состоялась смена их начальника. Эту сторону дела разъяснил рескрипт на имя Барка, с которым я познакомился только в пятницу утром, 30 января, едучи в Царское Село с моим «последним» докладом. В четверг, 29 января, поздно вечером мы сидели с женой в кабинете, разбирая бумаги, письма, книги, уничтожая одни, сортируя другие и готовясь покидать насиженное место.
Курьеры были давно отпущены, огни в приемной по старому обычаю потушены, и мы собирались даже расходиться, как пришел швейцар Максименко и сказал, что приехал фельдъегерь от Танеева. Он передал мне высочайший рескрипт о моем увольнении и поздравил с монаршею милостью, возведением в графское достоинство. Отпустив фельдъегеря, я передал жене эту новость, произведшую на нее глубокое впечатление. Немалого труда стоило мне успокоить жену в охватившем ее волнении. Отлично понимая, что мне оказано государем исключительное внимание и сделана особая оценка моего долголетнего труда, она выразила свое отношение словами: «Ну какая я графиня?» и «Зачем тебе, имевшему незапятнанное имя Владимира Николаевича Коковцова, носить такой титул, когда вся твоя жизнь была проникнута особою скромностью?»
Это пожалование указало мне сразу — кто был в курсе того, что касалось моего удаления, кто знал все подробности подготовлявшейся моей отставки и мерил меня на свой аршин. Я разом сопоставил эту, несомненно, высокую милость, оказанную мне с тем намеком, который за три дня перед тем, расставаясь со мной, сделал Кривошеин.
Я пережил, конечно, еще одну тяжелую и тревожную ночь. Предстоящая последняя аудиенция у государя невольно ложилась тяжелым гнетом на мою душу, а напряженные нервы подсказывали мне, что эта аудиенция не обойдется без больших душевных волнений. Перед моим выездом в Царское Село с десятичасовым поездом я прочитал в «Правительственном вестнике» рядом с моим рескриптом еще два рескрипта — один на имя Горемыкина, назначенного председателем Совета министров, а другой на имя П. Л. Барка, назначенного управляющим Министерством финансов.
Этот последний, скажу не выбирая выражений, глубоко взволновал меня. Мне сразу бросились в глаза все отрицательные стороны состоявшегося увольнения, как и вся непоследовательность в поступках тех, кто были вдохновителями и проводниками веденной против меня интриги. В самом деле, рядом, на столбцах одного и того же официального органа, появились два резко противоположных один другому акта. Одним, подписанным далеко не заурядными и не часто встречающимися словами «искренно уважающий Вас и благодарный», — меня увольняют от двух занимаемых мною должностей, «уступая будто бы моей настойчивой» просьбе, оправдываемой расстроенным здоровьем, — каковой просьбы я никогда не заявлял ни письменно, ни на словах. Тем же актом мне оказывают величайшую почесть возведением меня, человека скромной жизни и привычек, в графское достоинство, удостоверяют на весь мир оказанные мною родине услуги и выражают надежду на то, что и впредь, в трудных условиях жизни, будут всегда пользоваться моим опытом и знанием.
А рядом с этим рескриптом, другим, на имя моего преемника по Министерству финансов, решительно осуждается вся моя деятельность и даже все ее направление.
Этот второй акт содержал в себе поистине глубоко прискорбные мысли, если только оценить спокойно то, что рескрипт дарован государем на 20-м году царствования. Посещение немногих мест империи, в особенности во время торжественного путешествия по Волге от Нижнего Новгорода до Ярославля, или в пределах Владимирской губернии, привело государя к заключению о том, что Россия полна раскрытыми крестьянскими избами и являет признаки бесспорной нищеты. Эти картины убедили и в том, что корень зла кроется в народном пьянстве, и из этого убеждения последовал вывод о невозможности строить обогащение казны на народном пороке, как и о необходимости принять решительные меры к борьбе с народным пороком.
Ни за 13 лет управления финансами графа Витте не давалось никаких указаний насчет сокращения пьянства, ни в течение последующих 10 лет моего управления не только не было указано на то, что моя деятельность поощряет развитие народного бедствия, но при неоднократных беседах, которых я был удостоен в связи с законопроектом Государственной думы о мерах борьбы против пьянства, постоянно говорилось совершенно открыто, что одни полицейские запреты, одно сокращение числа мест торговли, как и мысли изменений в духе рецепта депутата Челышева, не спасут положения и приведут только к вопиющим злоупотреблениям и углублению порока.
Тогда не было еще, правда, и печального опыта насаждения трезвости одними мерами полицейского воздействия, запретов да непосильной борьбой с неизвестным еще тогда явлением контрабанды спирта в Америке. Достойно внимания, однако, и то, что едва неделю спустя после моего увольнения, при случайной беседе с Ермоловым, когда последний упомянул государю о диких выступлениях графа Витте в Государственном совете против пьянства, государь, не обинуясь, сказал Ермолову, что он отлично понимает всю цену этого выступления и не менее ясно дает себе отчет в том, что никакие крики «караул» не помогут народному горю, а что нужно народ учить, помогать