– Заткнись, – оборвал его Борщев, как будто боялся услышать что – то страшное.
Смертькевич с Правдиным направились к остальному отряду, уже готовому двинуться в путь, Борщев с дружками несколько отстал. Заместитель командира остановился, о чем-то раздумывая, переводя взгляд с Чайникова на Коляскина и наоборот. Чайников, очевидно догадавшись, что решает Борщев, состроил такую гримасу, что казался не бойцом карательного отряда, а пациентом психбольницы. «Вот дегенерат», – подумал Борщев, глядя на чайниковскую моду, и скомандовал:
– Боец Коляскин, разберись со старухой.
– Пристрелить? – Уточнил пожелание Коляскин.
– Ты патроны для классового врага побереги, – посоветовал заместитель командира.
– А ты чего стоишь, – обратился он к Чайникову, – варежку закрой.
Коляскин уже было отправился выполнять приказ, или поручение, или просьбу, а Чайников ехидно хихикнул, довольный тем, что опять всех провел своим нехитрым приемчиком. Борщев внимательно посмотрел на него и, осененный своей догадкой, скомандовал:
– Коляскин, отставить!
– Боец Чайников, выполнять приказ!
Все притворство, все актерское мастерство, помогавшее много раз, превратилось в пыль от одного неудачного смешка. По лицу Борщева было понятно, что возражений он не примет, а может дать по морде, или чего еще хуже. А Чайников побрел выполнять приказ.
Его трусливая и хитрая натура всегда стремилась спрятаться за чьей-нибудь спиной, а маска дурачка и подхалима помогала избегать приказов и поручений порой не очень приятных, а порой и страшных. Но всему этому, похоже, пришел конец, именно это больше всего и удручало Чайникова, даже больше, чем приказ удавить старуху. Но трус – он и есть трус – смел только тогда, когда можно тявкать, устрашая всех своей крутизной, спрятавшись за спиной хозяина. А без спины эти жалкие существа становятся беззащитными и трусливыми, оставаясь один на один со своими страхами. Вот и сейчас, подходя к землянке, его охватил такой ужас, что казалось, волосы под пилоткой перебегали со лба на затылок и убегали дальше, до самых пяток. Он оглянулся на уходящих Борщева и Коляскина и с решительностью вошел в землянку, но на этом его храбрость иссякла, он встал как вкопанный, не зная, что дальше делать. Старуха с безразличием посмотрела на солдата, очевидно догадавшись, зачем он пришел, и, как бы между прочим, сказала:
– Удавят тебя свои же, тряпкой полосатой удавят.
От этих слов в голове помутнело, и в глазах полетели блестящие мушки, как будто его уже душили, это был не страх, а что-то большее, вся его трясущаяся душонка словно разлетелась на бесчисленное количество трусливых мушек. Молча, не создавая лишнего шума, он вышел на улицу, раздавленный услышанным, совершенно забыв, зачем приходил, и, понурив голову, поплелся к отряду, который, оседлав коней, отправлялся в Богословку.
Этот населенный пункт был похож на сотни других деревень, в которых побывали каратели, исключением было лишь то, что достаточно много осталось нетронутых домов. Бедные, с соломенными крышами, но все же не землянки с их могильной сыростью. Сгоревшие дома словно руками тянулись в небо печными трубами, то ли в молитве ища защиты у небес, то ли в единодушном голосовании просили уровнять с ними удачливых собратьев. «Как в документальном фильме про Великую Отечественную войну, – непроизвольно подумал Егор, – словно недавно отсюда выбили фашистов.» Но, поругав себя за такое неудачное сравнение, он отдал приказ бойцам найти жену Григория Шлынды.
Скорее всего, отряд заметили давно, потому что на улице не было видно ни единой души, хотя люди здесь были, это было понятно по зеленеющим огородам и небольшим клочкам земли, засеянным ячменем и овсом. Так выглядела и вся остальная часть надела, которую до прихода регулярных войск контролировали партизаны, в той же части, где руководила власть, ни одна десятина земли не была засеяна. Помимо того, что у населения было отобрано все зерно подчистую, существовал жесточайший запрет на посев зерновых. Крестьянские семьи, как много раз при захватчиках и царях освободителях, молились на крапиву и лебеду, одних из немногих спасителей от голодной смерти.
А умнейшие руководители государства тужились в тяжелых умственных потугах, решая продовольственную проблему. Может быть, им стоило просто оставить крестьян в покое, а самим пойти и посадить дерево или, на худой конец, просто редиску. Ах да, не царское это дело! Да и царев вы всех порешили, словно пряча концы в воду, стесняясь за свое прошлое, настоящее и предположительно светлое будущее. Да не стесняйтесь, рубите направо, стреляй налево, когда будете писать историю, слепите из себя героев, умных, честных, справедливых, неподкупных, а остальных разделите на стадо и врагов. С врагами все ясно: на то они и враги, а вот стадо – над ним можно потешаться, гоняя налево и направо, все время говоря, что это и есть правильный путь, время от времени запуская волков, чтобы порезали немного, так, для острастки. И опять вправо, влево… – красота!
Ну, прочь развлечения, пойдем строить государство, может, чем подмогнем товарищу Правдину.
– А ну пособи, – подозвал Сопчук Коляскина, налегая на перекошенные двери амбара. Но больших усилий не потребовалось может потому, что амбар был абсолютно пуст, и запирать его не было смысла.
– Зерна здесь нет давно, – заявил Сопчук, принюхавшись к воздуху.
– Откуда ты знаешь? – Поинтересовался Коляскин.
– Мышами не пахнет, значит и хлеба нет давно, все просто.
– «Все просто, все просто», – кривлялся недовольный Коляскин, долбя ногой в закрытую дверь избы. – Эй! Кто там закрылся, отворяйте, а то спалю вас к чертовой матери, – сквернословил властный винтик.
Угрозы не были пустыми, это хорошо понимали те, кто прятался в доме, поэтому дверь тот час же отворилась, и на пороге появилась девушка.
– Ты кто? – Спросил Коляскин.
– Я, Маша.
– Дура, фамилия как?
– Шлында, Маша Шлында.
Не успела девушка договорить, как Коляскин схватил ее за волосы и потащил к Правдину.
– Дяденька, мне больно, отпусти, – взмолилась она.
На крик из дома выскочила женщина и кинулась в ноги к солдату с мольбой отпустить дочь. Но Коляскин ничего не видел и не слышал кроме ненависти, стучавшей у него в голове. «Шлында – бандитское отродье», и он с большей силой натянул волосы, причиняя невыносимую боль. Девушка выла от боли и несправедливости, творимой с ней, женщина цеплялась за ноги, мешая идти Коляскину, он остановился, отпихнул женщину и, с силой, ногой ударил в живот. Свернувшись калачиком, женщина осталась лежать на пыльной дороге, она пыталась вдохнуть воздух, но от боли, передавившей ей горло, она только открывала рот, как рыба, выброшенная на берег. Дотащив девушку, Коляскин бросил ее у ног Правдина.
– Ты кто? – Присев на корточки, спросил Егор.
– За что, дяденька? Я ничего не сделала, – отвечала девушка, вытирая заплаканное лицо.
– Ты кто? – С угрозой в голосе переспросил он.
– Я, Маша Шлында, – на Правдина смотрело еще детское лицо, зареванное и серо-грязное от пыли.
В этот момент Егору стало так жалкое ее, что захотелось дать в морду этому идиоту Коляскину и выбить все его кривые, уродливые зубы. Но этого сделать было нельзя, ведь всех жителей назначили врагами. А враг…
– Молодец боец Коляскин, нутром чуешь классового врага. -Похвалил командир своего подчиненного.
На крики женщины из дома выбежали разновозрастные дети и с плачем кинулись к ней, избитой Коляскиным и немного пришедшей в себя, рыдающей в пыли на дороге. Ребятня облепила ее с криками:
– Мамочка, мамочка, не умирай, не умирай, – а она рыдала еще сильней.
– Кто это? – Спросил Правдин у Коляскина, указывая на лежащую тетку, облепленную детьми.
– Да кто ее знает, баба какая-то, за ноги цеплялась, ну я ее и проучил.
– Веди всех во двор, там разберемся, – приказал Егор.
Творимое беззаконие. Творимая законность не могла быть не замечена или не услышана соседями. Но по-прежнему ни одного человека не было видно, не говоря о людях, которые бы пришли на помощь. Чужое горе – оно не свое, а иногда чужое горе есть даже радость, но не здесь и не сейчас. Радости ни у кого не было, а был безумный страх и надежда на то, что нас не коснется, именно мы ни причем и именно мы заслуживаем снисхождения.
– Борщев, детей в амбар, женщину в дом, – распорядился Правдин, войдя первым в хату.
Скромное жилище было обставлено нехитрой, крестьянской утварью, большой деревянный стол с лавками, за которым должна была собираться большая и дружная семья. Русская печь, в которой особенно удавались праздничная каша с гусиными потрошками, а еще хлеб: большие, румяные булки с хрустящей золотистой корочкой, от этого запаха в носу приятно пощипывает, а во рту текут слюнки, хлеб всегда пахнет детством и жизнью.