сбросят меня, окажутся достаточно влиятельны для того, чтобы посадить на мое место своего фаворита, способного только быстро запутать положение и поставить страну внутри, а может быть, и извне перед новыми опасностями и даже привести ее к катастрофе. И тогда снова выступит он в роли спасителя, как выполнил он эту роль после Японской войны, — в Портсмуте.
Этими мыслями и настроением графа Витте объясняется кажущееся противоречие в его отношениях ко мне, приливы и отливы его хороших проявлений, близость, сменяющаяся отдалением, вспышки неудовольствия и беспричинного раздражения и, наконец, его открыто враждебное, решительное выступление против меня в конце 1913 года и дикие по форме и недостойные по существу приемы, которые граф Витте пустил в ход, возглавив кампанию, основанную на неправде и стремившуюся ввести в заблуждение государя.
Сам он, несомненно, оценивал положительно мою деятельность, и заявления его в этом смысле, сделанные так недавно и перед русскими законодательными учреждениями, и перед иностранными людьми, были, бесспорно, совершенно искренни для той минуты, когда они были заявлены, и, в то же время, он всеми силами стремился к моему устранению, видя в этом главное условие для нового своего появления на арене государственной деятельности.
Как только он почуял, что мое положение поколеблено, что атака на меня ведется со всех сторон и имеет твердую опору наверху, — он разом переменил фронт, совершенно отшатнулся от меня, начал открыто бранить и осуждать меня.
По слухам, он уже давно состоял в сношениях с Распутиным. Городская молва удостоверяла даже — не знаю насколько справедливо, — что у него были и личные встречи со «старцем». В лице епископа Варнавы, бывшего даже в течение ряда лет духовником его, у графа Витте был путь общения с Распутиным, и он умело подделывался под этого человека, корчившего из себя великого радетеля о благе народном.
Как это ни странно, Витте, автор винной монополии, страстный поборник ее установления, с величайшим упорством проведший ее, несмотря на все встреченные им преграды, не находивший, еще год тому назад, достаточно хвалебных слов, чтобы превозносить меня до небес за умелое, искусное и талантливое осуществление его идеи, — избрал ту же винную монополию как предлог нападений на меня, и притом нападений на этот раз совершенно открытых, для ведения которых он выбрал трибуну Государственного совета, а поводом — переданный из Государственной думы законопроект о борьбе с пьянством, по отношению к которому я занял совершенно примирительную позицию и склонялся, несмотря на всю сознаваемую мною бесполезность его, — поддерживать его, за исключением некоторых, весьма немногих и второстепенных частностей.
Его выступления в Совете по этому делу, о котором я подробно говорил в своем месте, останутся навсегда памятными свидетельствами этой непонятной перемены.
Это внутреннее противоречие и эта неожиданная перемена объясняются, однако, просто. Витте знал, что Распутин начал некоторое время перед тем громко говорить: «Негоже царю торговать водкой и спаивать честной народ», что пора «прикрыть царские кабаки», и слова его находили восторженных слушателей. В бессвязном лепете его эти наивные люди видели голос человека, вышедшего из народа, познавшего на себе всю горечь этого порока.
В борьбе против него, именем царя, Витте видел «второе освобождение крестьян» и заочно льстил государю, говоря, что в царствование его суждено осуществиться этому делу. Граф Витте знал все, что происходит, и ему было выгодно дать мне генеральное сражение именно в этом вопросе, и он его дал с ущербом для своего морального положения, потому что все видели его беззастенчивую неправоту, целью которой было осуществление его заветной мечты расшатать мое положение.
Он отлично знал, что бороться против пьянства такими способами — безумно, что можно легко потерять огромный доход, но не искоренить пьянства, но это было ему совершенно безразлично. У него была одна цель — сдвинуть меня, во что бы то ни стало, с моего высокого положения и, одновременно, прослыть «государственным человеком, чутко прислушивающимся к биению общественного пульса». Более подходящего случая он не мог себе и представить. Ведя прямо к заветной цели — убрать меня, осмеливавшегося не зависеть в своих действиях и начинаниях от его ума, этот случай выводил его прямо в орбиту влияния «старца», вселял в нем надежду, что всякое лишнее упоминание о нем, Витте, в известных кругах, может быть только полезно ему, а кем и в каком именно смысле, это было ему безразлично.
Далее, по порядку своего значения в отношении моей ликвидации следует поставить Сухомлинова.
Об этом злополучном для России человеке и его влиянии на покойного государя можно было бы написать целый трактат — настолько характерным и показательным в наших условиях жизни перед войною, которая привела к революции, а через нее к полному крушению всей страны, представляется самая возможность появления наверху управления этого легкомысленного человека с деловыми навыками самого мелкого пошиба. Но здесь мне не хочется распространяться об этом, тем более что мои отношения к Сухомлинову выяснились уже вполне в 1909–1910 гг., получили самое рельефное проявление осенью 1912 и весною 1913 года и уже рассказаны в своем месте.
Скажу только, что постоянные жалобы Сухомлинова на меня государю в оправдание своего собственного неумения справиться со сложною отраслью управления, его исключительная ловкость вставлять подходящее «словцо» в удобную минуту, его намеки на мою близость к Государственной думе и будто бы подлаживание ей в ее «антимонархических» выступлениях, постоянные его заявления о моей «дружбе» с Поливановым и моей никогда не существовавшей интриге против него, Сухомлинова, — все это, конечно, создавало атмосферу, крайне неблагоприятную для меня, раздражало государя, несмотря на его бесспорную доброжелательность по отношению ко мне, и не столько подтачивало его доверие ко мне, сколько создавало то настроение досады и докуки, которое рано или поздно должно было довести его до желания расстаться с человеком, про которого так часто многие «приятные» люди говорят ему неприятные вещи.
Неприятных вещей государь не любил, и как те, кто говорил ему открыто о таких вещах, так и те, про которых это говорят, — одинаково становились нежелательными в ближайшем антураже и постепенно должны были отойти в сторону и уступить место более «приятным» людям.
Дальше я должен поставить Маклакова. Его роль была двоякая: одною рукою он воздействовал на Мещерского и, угождая ему,