мог разглядеть?
— А походка? Подпрыгивает, точно мозоли на пятках, плечами играет, смотрите, мол, Жорка идет!
— Совсем другой. Не знаю, о ком толкуешь.
— Был тут один на твоей коечке.
— Студент?
— Напротив, вполне законченное образование.
Сергей подхватил с койки пиджак Руслана:
— Вот в таком фасонном оформлении, — он франтовато расправил на себе пиджак, перекосил бедра, выпятил грудь, выпустил манжеты рубахи до самых пальцев, — не попадался такой в «Лаванде»?
Сергей повернулся на каблуках, прошелся по комнате:
— Не встречал такого?
— Совсем другой человек.
— Другой говоришь?
Сергей остановился перед Любовойтом:
— Другой?
Ждал, что еще скажет Руслан:
— Ну, что ж, значит — другой!
Внезапно наклонился к самому лицу Руслана:
— Послушай, парень, ты подал мне правильную мысль: а вдруг я встречу Жорку в «Лаванде»? Или в «Троянде»? А вдруг потянет человечка в знакомый магазин?
И уже в дверях бросил Любовойту:
— Располагайся на старом месте. Привет хозяюшке. Скоро вернусь!
У Сергея не было ни плана, ни решения, ничего, кроме уверенности в том, что встретит Жорку вот сейчас, где-то за поворотом, или на перекрестке, в улицах Новостройки, в закоулках старого города.
Навстречу тысячи лиц, бесконечный неумолчный круговорот на перепаде угасающего и зачинающегося дня; тысячи человеческих судеб, неизвестных, чужих — чужих, но близких, знаемых, как знает птица родное небо, родной простор.
Фабричные и фирменные машины — товар; распахнутые ворота заводов и фабрик — товар на-гора; товар, сгружаемый с платформы, вагонов и самолетов; выкладка товара на полках, прилавках и лотках — город завершал и зачинал новый день, создавал, строил, торговал, выбрасывал на рынок творение своих рук, свою щедрость, свой труд — уголь и нефть, цемент и шелка, убранство и сукна, красное дерево и меха.
Витрины в закатном солнце, манящая пестрота товара…
На красном полотнище лотка писчебумажная мелочь: блокноты, карандаши, открытки. И особо на лоскутке, так, чтобы и покупателю видней, и продавцу под рукой, — перочинные ножи. Не перочинные — охотничьи. С увесистыми, пластмассовыми рукоятками, удобными в обхвате, с медным упором, чтобы не соскользнула рука.
Сергей соблазнился, подхватил нож, повертел, попробовал, удобна ли рукоятка.
Девчонка-продавщица горбилась, ежилась — выскочила утром налегке, доверясь солнышку, застудилась на сквозняке перехода. Лица не разглядеть, только слышится голос простуженный:
— Ходкого товара не дают, торгуй, как хочешь!.. А вы положите нож, если покупать не намерены.
— Почему не намерен? Вполне даже, — жалостливо глянул на простывшую девчонку Сергей, — сколько уступишь ради позднего почина?
— Там цена написана. Я своего не прибавляю.
Сергей бросил деньги на лоток и, только уж отойдя, стиснув рукоятку ножа, подумал:
— На черта мне охотничий?
Еще о тех, кто рядом
С дождями и снегом, с холодными ветрами — дед Юхим сказал: подуло с гнилого угла — налетел грипп. Катерина Михайловна не пришла в школу. Непривычно стало в классе, все равно, как в доме, когда уедет близкий человек. Раньше мы к ней совсем равнодушно относились. Читает себе — то есть нам — литературу, преподает. Кто-то ж должен преподавать. Сперва один педагог, теперь другой. Прежний почему-то ушел, новый пришел. У Катерины Михайловны даже прозвища не было. Катюша и все. Только уж потом у Мери Жемчужной как-то вырвалось:
— Краса души!
Это, когда Катерина Михайловна похвалила Жемчужную за красивые наряды, но посоветовала подумать о красе души человеческой.
— Совсем она никакой не педагог, — заявила Мери Жемчужная на нашей летучке в коридоре, — так себе — старшая пионервожатая.
И верно, Катюша похожа на пионервожатую. Маленькая, быстрая. Когда окружают ее ребята, особенно наши дылды баскетбольные, Катюшу совсем не видать. Она все еще студентка, смотрит на нас и чему-то учится. Только не такая студентка, какие к нам в школу приходили — практиканты. Тихо-тихонечко вошли в класс, как неживые. Сидели за партой незаметные, точно боялись, что их к доске вызовут. Катюша у нас боевая: однажды Эдьку так в коридор выставила! Потом сама переживала недозволенные приемы. Но, правду сказать, тоже можно человека из себя вывести. Не знаю, почему на ее уроках ребята не шумели.
Так шел день за днем, она спрашивала, мы отвечали. Она задавала — мы готовили. Или не готовили, как придется.
И вот влетает в класс Мери Жемчужная — она всегда влетает, точно кто-то выталкивает из-за двери:
— Ребята! Леди и джентльмены, «Краса души» на больничном!
— О чем ты шепчешь, Жемчужная? Какая Краса?
— Да наша Катюша.
И вот с этого дня и повелось — Краса души.
Ходили ее навещать. Не сговариваясь заранее, не отмечали в плане внешкольной работы. А так — потопчемся на школьном крылечке, потолкуем о том о сем, все новости переберем, потом кто-нибудь скажет:
— Хлопцы, надо все ж таки нашу Катюшу проведать.
И я собиралась зайти, навестить Катерину Михайловну. Да так и не собралась. По уважительной причине. Пристал грипп в троллейбусе. Какой-то дядька, раздувшийся от насморка, чихал-чихал мне в затылок, пока я сама не стала чихать. А дома температура поднялась.
Пришли мы с Катериной Михайловной после болезни в один день.
Мери, как всегда, влетела в класс:
— Мальчики-девочки! Последние новости: Краса души закрыла больничный!
У Мери папа медик, и она очень любит точные медицинские выражения.
Могла бы я рассказать Катерине Михайловне о том, что не скажу другим?
Наверно, у каждого есть что-то свое, невысказанное.
Сегодня в классе на уроке Катерины Михайловны Олежка поднял руку, встает и говорит:
— Извините нас, Катерина Михайловна, но мы о домашнем задании как-то не побеспокоились, никто не подготовил.
— О чем же вы беспокоились?
— О вашем здоровье, Катерина Михайловна!
Кто-то фыркнул, но потом общий вздох — всем классом — сочувственный:
— Он верно сказал, мы все переживали.
Тогда, навалившись локтем на парту, приподнялся Эдька Перепуткин и, подмигнув соседу, масляным голосом протянул:
— Олег Корабельный заверил, Катерина Михайловна, что если потребуется переливание крови…
— Садись, Перепуткин! — одернула его Катерина Михайловна. — Помолчал бы уж лучше насчет переливания крови!
Каждый день спорим с дедом.
— От у нас було, як ми казали: тато — ви; мамо — ви. Бо я ж мале щеня, а мама, як сонце! А тепер ледве воно вилупилось і вже до мамки — ти. Панібратство. Та ще добре, як братство. А як звичайнісіньке хамство? А ще ж, було, казали за старих часів: паніматко. Он бо як. Може, й не треба казати пані. Та не кажіть «мамка-дура». Або ще чув, як один жжентельмен до рідної матусеньки промовляв:
— Та пішла ти…
— Дед, а если б этот джентльмен сказал «пошли вы», было б красивее?
— Та я ж не про «ви». Не про те «ви», що «вы, они, оне». Я про людську гідність. Про красу життя. Треба ж