Я сложил в восемь раз листок своей рисовальной бумаги и, перестав рисовать, сам не зная, к чему это приведёт, принялся на этой восьмушке описывать бурную сцену между сорокалетним мужчиной и его любовницей. Женщина была назойлива, мужчина на пределе терпения. В детстве мне случалось быть свидетелем подобных сцен, и я сохранил о них воспоминания, которые так никогда и не стёрлись из памяти. Обмен чудовищно жестокими репликами между двумя существами, которые всего десять минут, казалось, души не чаяли друг в друге — это всегда так и стояло у меня перед глазами! Впрочем, мне и поныне так и не удалось избавиться от этого наваждения.
Когда я писал, то не пытался подражать ни Порто-Ришу, ни Ренару. Нет, ни капельки. Я просто старался вспомнить обо всём, что слышал, силясь при этом как раз изгладить из памяти всё, что прочёл.
Хотя, по правде сказать, то и дело напоминал себе: «Надо всё-таки найти способ ублажить Ренара... не вызвав при этом неодобрения Порто-Риша!»
Я испытываю весьма мало гордости, вспоминая об этих подробностях, ибо всё, что говорил себе в тот день, не устаю повторять и поныне.
Два часа спустя был написан первый акт «Ноно».
Эдмон Се жил на вилле по соседству с моей. Мы даже проделали дыру в разделявшей наши участки живой изгороди из бересклета, дабы без лишних хлопот навещать друг друга. Переживая за меня по поводу случившегося накануне в «Казино», он на правах друга заглянул поинтересоваться, что я собираюсь делать дальше.
— Что собираюсь делать дальше?.. Пока не решил, но во всяком случае, вот что я только что сделал: написал один акт.
Он попросил меня прочесть. Хотя я бы всё равно прочитал, даже не попроси он меня об этом.
Вы уж простите, что позволяю себе во всеуслышание поделиться этими воспоминаниями, но никогда не забуду: этот акт ему очень понравился. И он даже сказал мне кое-что по-настоящему неожиданное. Об этой нашей импровизированной читке он потом часто вспоминал, причём в выражениях, которые меня бесконечно трогали. Его память освежала мою, так что разговор, который произошёл между нами в тот день, весьма жив в моих мыслях. Когда он посоветовал мне не останавливаться на полпути и немедленно идти дальше, я ответил, что и сам намерен написать что-нибудь ещё.
— Но прежде чем приступать к другим, надо бы сперва закончить эту.
Я даже рот раскрыл от удивления.
— Это ведь трёхактная пьеса, не так ли? — продолжил он.
— «Ноно»?
— Ну да.
— Само собой!
— Ну так вот я и говорю... прежде чем приступать к другим, надо дописать второй и третий акт этой пьесы.
— Естественно!
Я сказал «естественно» и «само собой», но по правде сказать, ясно мне это стало лишь минуту назад, ведь этот мой первый акт «Ноно» в голове моей был одним-единственным актом, одноактной пьеской, а вовсе не первым актом целой пьесы. Но я уже сказал «само собой» — и написал ещё два акта.
Так что в благодарность за поддержку в трудную минуту я должен Эдмону Се свечку — да ещё какую!
«Ноно» не была отклонена ни одним директором — потому что ни один из тех, к кому я обращался, даже взглянуть на неё не пожелал.
Три акта, это надо же подумать! Мог ли я в двадцать лет рассчитывать хотя бы на прочтение своей пьесы в театре «Водевиль» или, скажем, в «Жимназ»? Я уж было начал сомневаться, прав ли я был, внявши совету Се. Кто знает, а вдруг с «Ноно» мне лучше было ограничиться одним-единственным актом? Одноактная пьеска, она ещё как-то могла проскользнуть, ведь в те времена во всех известных театрах в начале спектакля обычно давали одноактные пьесы. Что же касается театров поскромней, то о них и мечтать-то было нельзя. Ни в «Капуцинах», ни в театре «Матюрен» трёхактных пьес вообще не ставили. А театра «Мишель» тогда ещё просто не существовало.
И всё же именно в театре «Матюрен», благодаря Полю Клерже, которому я предложил главную роль в своей пьесе, я впервые увидел её на сцене. Месьё и мадам Кийарде, очаровательная чета директоров театра, приняли «Ноно» с самой живейшей симпатией. Я был на седьмом небе. Но надо было ещё найти именитую актрису, которая бы согласилась сыграть главную женскую роль.
— Бланш Тутен.
— Она играет в «Одеоне».
— Попросит отпуск!
Я встретился с ней. Прочёл ей свои три акта — и она согласилась! Но, узнав, что главную мужскую роль играет Клерже, тут же отказалась.
— Я в ссоре с Клерже.
Я ответил, что именно благодаря протекции Клерже была принята моя пьеса и что при сложившихся обстоятельствах я весьма сожалею, бесконечно, безумно сожалею, но мне придётся лишить себя счастья увидеть её в своей пьесе.
Вечером я увиделся с Клерже и откровенно передал ему свой разговор с Тутен. Он выслушал меня с улыбкой, потом, даже ничуть не колеблясь, предложил:
— Берите Тутен... она много талантливей меня.
С тех пор он предоставлял мне немало свидетельств своей дружбы, но ни одно никогда не тронуло меня больше этого. Впрочем, Клерже явно лукавил, у него было ничуть не меньше таланта, чем у Тутен, — которой, кстати, его тоже было не занимать. Однако действительно найти замену ей было куда трудней, чем ему. Во всяком случае, я верил, что так оно и было — ибо когда предложил ей взять на эту роль Моншармона вместо Клерже, она возразила, что и с Моншармоном тоже не в ладах, так что мне лучше об этом забыть. Когда у меня с языка сорвалось имя Кастийана — она аж руки к небу воздела! Успела повздорить и с Кастийаном.
— А как насчёт Андре Дюбоска?
Ответ последовал не сразу. Мгновение спустя она произнесла:
— Что касается меня, я бы не возражала.
Из чего я сделал вывод, что на сей раз это не она, а он на неё зуб заимел.
Недавно мне попался дневник, куда я в то время регулярно делал записи о событиях дня. Вот некоторые из них в том виде, в каком они были туда внесены тогда.
2 ноября 1905 года. — Сегодня я читал «Ноно» актёрам, но, к несчастью, не на все ещё роли есть исполнители.
У меня есть Бланш Тутен, Дельфина Рено, Дюбоск, но пока что не удалось отыскать актёра амплуа первого любовника, о каком я мечтаю на роль Жака.
3 ноября 1905 года. — Вчера вечером посетил несколько театров и успел прослушать десяток актёров.
Актёры амплуа первых любовников, которые смогли бы сыграть эту роль, не свободны — что же до тех, кто свободен, увы, не приходится удивляться, почему они в простое.
4 ноября 1905 года. — Кийарде мне посоветовал: «Вы бы посмотрели одного молодого актёра, он играет в одноактной пьеске, открывается мой спектакль».
5 ноября 1905 года. — Видел нынче вечером упомянутого юношу. В нём есть нечто такое наивное, спокойно-безмятежное, что, конечно, не может не вызвать смеха в зале, но это совсем не то, что мне нужно для моей пьесы. Я не скрыл этого от Кийарде, но тот тем не менее очень настаивал, чтобы я дал ему прочитать роль
— Но ведь он же комик.
— А что, вас это пугает?
— Чёрт возьми, но ведь роль Жака — это же роль первого любовника.
— А вы попробуйте.
— Да я не против... но...
— Через пару дней заберёте у него назад роль, это вас ни к чему не обязывает...
— Хорошо, согласен.
10 ноября. — Нынче после полудня он прочитал мне роль. Я не поверил своим ушам. В его интонациях было столько неподдельной искренности и в то же время сквозило такое чудачество, что теперь мне уже невозможно представить себе, чтобы роль Жака исполнялась как-то иначе — и каким-то другим актёром. Он открыл для меня, что пьеса моя была комической.
Вот имя этого актёра — и оно стоит того, чтобы его запомнить: Виктор Буше.
Позволительно ли мне будет сказать, что «Ноно» имела большой успех?
Вы уж позвольте мне немного похвастаться — ведь совсем скоро я поведаю вам, какое фиаско ожидало меня год спустя с моим «Ключом».
Не успели опустить занавес, как меня сразу же окружили, осыпая комплиментами, Тристан Бернар, Эдмон Се, Нозьер, Пикар, Пьер Мортье и многие другие, не перечесть... И тут вдруг вижу, как ко мне приближаются два человека, чьим словам суждено было неизгладимо отпечататься в моём сердце. Первый обнял меня, расточая комплименты, разумеется, незаслуженные, но которые тем вечером определили весь мой жизненный путь. Это был Октав Мирбо.
Второй был не из тех, кто склонен к столь непосредственным изъявлениям чувств, и его реакция в корне отличалась от восторгов Мирбо. Стоя в трёх шагах от меня, руки за спину, он, покачивая головой, уставился на меня своим странным глазом, который выражал самое живейшее удивление. Я не оговорился, именно глазом, потому что, казалось, у Жюля Ренара был всего один глаз.
Он глядел на меня, будто «не верил своему глазу» — и это посеяло во мне подозрение, что до сих пор он держал меня за полного придурка. Это удивление, впрочем, растянулось на многие годы. Он выразил его в тот же вечер, вернувшись домой — и ничто не мешает мне воспроизвести здесь те строчки из его личного дневника: