дала нам вначале несколько отрадных минут, скрасивших тяжесть разлуки с родиной, но затем привела нас к таким глубоким и беспросветным разочарованиям, что часто приходилось спрашивать себя — стоило ли спасать жизнь, если она обратилась в бесконечное проживание на чужбине.
Во вторник, 5 ноября, я спустился вниз раньше жены, чтобы заказать кофе.
В столовой навстречу мне поднялся высокий, немолодой человек еврейского типа, назвал себя Гуревичем и проявил такую неподдельную и бурно выражаемую радость видеть меня живым и спасшимся из рук большевиков, что он просто меня растрогал и привел в величайшее смущение.
Его первые слова были: «Вы не знаете меня, но я давно знаю вас и горжусь тем, что первым вижу вас здесь, и прошу вас, окажите мне величайшее одолжение, разрешите мне помочь вам, чем только я могу. Я располагаю сейчас свободными средствами и прошу вас об одном — возьмите столько, сколько вам нужно, чтобы не нуждаться ни здесь, ни за границей, куда вы, конечно, должны ехать».
Горячо поблагодарив его и отклонив прямую материальную помощь, я воспользовался им в целом ряде мелочей. Он отвез меня к его знакомому местному губернатору, чтобы дать мне законный финляндский паспорт на время нашего пребывания в Финляндии, проводил в фотографию меня и жену, ездил со мной в полицию, разослал во все концы Финляндии телеграммы о моем благополучном приезде всем моим знакомым, которых я мог назвать на его вопросы, — Шайкевичу, Блоху, Грубе, Савичу, вызвал их всех на свидание со мною, ездил в банк менять небольшое количество русских денег, которое мне удалось вывезти из дома, и вообще, за весь день буквально не знал, как и чем помочь мне.
Этот первый встречный в Выборге еврей, никогда не обращавшийся ко мне ни с какими просьбами и не получавший от меня никаких одолжений, проявил по отношению к нам такую теплоту и даже нежность, что мне хочется и теперь, издалека, сказать ему слово глубокой и самой искренней благодарности.
Во время моих передвижений по Выборгу с Гуревичем мне пришлось испытать еще одну отрадную минуту. На улице мы встретили члена правления Международного банка Я. И. Савича. Он не знал о моем приезде и думал, как и многие, что я уже погиб. Нужно было видеть, с каким криком радости он встретил меня, бросился ко мне на шею и несколько раз поцеловал меня. Проходившие мимо нас невольно останавливались и, видимо, недоумевали такому проявлению радости.
На другой день, 6 ноября, рано утром, мы съездили на станцию Вуоксенниска к принцу Ольденбургскому, повидать его и графиню Сольскую, и вернулись уже довольно поздно.
Через день, в четверг 7 ноября, вечером, в хорошем спальном вагоне мы уехали в Гельсингфорс, где наутро в пятницу встретили такой же радушный прием, и проведенные там пять дней прошли совершенно незаметно. Там мы получили пересланные нам кое-какие наши вещи, как было условленно еще до нашего выезда. Мы переоделись, приняли приличный вид, повидали довольно многих, три раза даже были приглашены на завтрак и обед, ответили тем же, и 14-го днем уехали в Стокгольм, предварительно оказав внимание шведскому посланнику генералу Брендстрему, который за день до нас проехал в том же направлении из Петрограда, чтобы более не возвращаться туда…
Во время нашего пребывания в Гельсингфорсе там же в лучшей гостинице жил и генерал Сухомлинов с женою. Мы с ним не виделись.
В Або мы сели поздно вечером на прекрасный пароход «Ойхонна». Мы долго спали, потому что погода была удивительно тихая, и с раннего утра не сходили с палубы, — было красиво, солнечно, хотя и холодно.
В Стокгольм мы прибыли довольно поздно, около пяти часов, но на берег сошли только в семь, после бесконечной волокиты с медицинскими и полицейскими расспросами. Нас встретил тут только что приехавший перед нами шведский посланник в России генерал Брендстрам (он приехал двумя днями раньше нас) и оказал нам всевозможное внимание: приехал встретить, прождал целых два часа нашего спуска на берег, выручил нас из невозможных таможенных придирок, отвез на автомобиле — величайшая редкость в ту пору в Стокгольме, впрочем, так же, как и конские экипажи, — в гостиницу, уступил нам свою комнату, а сам перебрался в соседнюю, маленькую, лишь бы дать нам сносные условия жизни.
Здесь мы пробыли целых 3 недели и только 6 декабря двинулись в дальнюю и сложную дорогу.
Не стоит заносить впечатлений об этих двадцати днях. Не будь гложущей тоски по близким и по родине, мы просто жили бы хорошо и спокойно. Чистый, благоустроенный город, прекрасная гостиница, радушие всех, окружавших нас, — все это давало полную возможность отдохнуть от пережитых волнений, а надежда на то, что с заключением перемирия и окончанием войны на Западном фронте дойдет очередь и до России и другие государства поймут хотя бы собственный свой интерес и встанут, наконец, против кровавого насилия, давала основание смотреть с верою в будущее и даже нетерпеливо ждать бесконечных формальностей с получением разрешения на въезд во Францию; обмен телеграммами потребовал 14 дней.
Даже внезапно возникшая в Германии революция со всеми ее проявлениями, так верно воспроизводившими наши русские переживания в начале 1917 года, воспринималась всеми, и в том числе мною, сравнительно спокойно, скорее с любопытством, чем с тревогой, и как-то верилось, что там не будет того, что происходит у нас, что союзники, сломившие военную силу Германии, найдут путь заключить мир скоро, почетно, прочно и обратятся на истребление очага заразы там, где он был зажжен при помощи той же Германии, — то есть у нас.
С этой надеждой, сравнительно спокойно, выехали мы 5 декабря вечером из Стокгольма. Проводил нас на вокзал молодой Эдгар Икскуль, привезший мне на вокзал успокоившую меня телеграмму от господина Бенака, что бумаги моей дочери, которые дали мне немало хлопот и беспокойств, прибыли в Париж из Дании, и мы в отличном настроении легли спать. Мысли о том, что все эти бумаги более ничего не стоят, в ту пору у меня не было, и я радовался тому, что найду их в Париже и сумею реализовать их.
Наутро 6 декабря в 6 с половиной часов пришлось пересаживаться на норвежской границе в простой вагон второго класса,