— Для того чтобы жить в согласии с самим собой, надо уметь сочетать принципы как таковые с принципами, применяемыми на практике.
— Неужели ты действительно веришь, что многие люди живут в согласии с самими собой?
— Большинство не задается такими вопросами. У них нет таких притязаний. Но разве это довод? Ну скажи-ка, а что, если Даниэль очутился бы здесь?
— Это уж чересчур нелепо… особенно в отношении Даниэля.
— Ну ладно, пусть будет Давид или Дени, как тебе угодно.
— Отвечу тебе совершенно искренне: об этом и речи быть не может.
— Итак, то, что, по твоим же словам, является благом, более того, блаженством для других, не годится для них, потому что у них иной путь. Разные там экзамены, высшие учебные заведения, положение в обществе и так далее и тому подобное.
— Меня занимает не благо и не зло. Просто то, о чем ты говоришь, не может произойти. И все тут.
— Стало быть, другие — пусть, только не наши, так я тебя понял?
— А как ты, Марк, какого ты придерживаешься на этот счет мнения?
— Я ведь не восторгался, как ты, этими мальчиками.
— На словах да, но, по-моему, об Алене ты говорил как о своем друге.
— Ну… в моем возрасте иметь друга хиппи не опасно. Я умею смотреть на вещи с известной дистанции.
— Значит, ты тоже не хотел бы встретить здесь одного из наших сыновей?
— И речи быть не может.
— Тогда нам не о чем спорить.
— Да не я разглагольствую о них с таким ПЫЛОМ.
Голос Дельфины на сей раз прозвучал серьезно:
— Ты, Марк, засел в Непале, и я до сих пор не знаю, что тебя здесь удерживает. А это тревожно.
— Я… что я здесь делаю… — Он глухо пробормотал: — Ну так вот! Это мои последние годы…
— Последние?
— Да, последние, которые мне осталось прожить, прежде чем стать стариком. — Эти слова он произнес с отвращением и повторил: — Короче, прежде чем я окончательно не постарею.
— Значит, ты рассчитываешь провести свои последние годы именно здесь?
— Я этого не сказал.
И вправду он этого не сказал, потому что сам еще ничего толком не решил. Ничто его не удерживает, думалось ему. Ни здесь, ни в любом другом месте. Вдруг ему захотелось быть свободным, как юнцу. Но свобода эта оборачивалась обманом, потому что не дано человеку тащить за собой через всю жизнь собственную молодость. Кто же удерживает его в Катманду? Конечно, не Ален, которого он скорее жалеет, — весьма удобное оправдание. И тем более не Надин, которая болтает, болтает без конца… А Эльсенер, так ее он боялся, как чумы. Просто он не мог отсюда уехать. Потому что не желал вновь становиться неким персонажем. Не так уж для него важно оставаться в Катманду, но возвратиться в Париж — трагедия. Париж представлялся ему кольчугой, которая сжимается все туже, тут наступает конец всему.
— Марк, объясни мне…
— Нечего мне объяснять. Дельфина. — Потом мягче добавил: — Видишь ли, никогда ничего нельзя объяснить.
А про себя он думал: «Ну как объяснишь, в чем обаяние Эльсенер? Ведь я разгадал тайну ее чар: она любит любовь. Но не в этом дело. А в чем тайна Алена?..»
Но Дельфина не отставала.
— Я бы еще поняла, если бы тебе вдруг пришло желание в последние годы, как ты выражаешься, пережить какое-нибудь великое приключение… Значит, причина в этом?
— Нет. — И он устало добавил: — Неужели ты считаешь, что необходимо всегда делать выбор? Иной раз можно иметь все, разве нет? Даже несовместимое.
— Что же, в конце концов, удерживает тебя здесь?
Типичная для нее любовь к ясности.
— Ничто… Поверь мне, ничто и никто. Просто здесь я начал думать. Вырвался из рутины, как из зубчатой передачи. У меня такое впечатление, будто все еще может начаться заново.
Трудно было уловить, каким тоном были произнесены эти слова, но в них прозвучало столько надежды, что Дельфина замолчала.
Глава четвертая
Город словно бы застыл вокруг них. Обычный шум сменился безмолвием, суетня — пустотой. Они ждали, вдруг потеряв вкус к действию, не зная, на что убить время, забыв о прежних обязанностях. Так иной раз стихии приноравливаются к биению человеческого сердца.
Звонили друзья, и девочки и мальчики. Но общего языка не стало. Прошло всего несколько дней, а любые слова утратили свой смысл. И ничего не обозначали, лишившись заключенного в них образа. Дружки, кино, ночные заведения — все это, конечно, существовало, но где-то в другом мире, в иные времена. Друзья, набивавшиеся на встречу, не могли понять их молчания; но ведь друзья напоминали факультет, профессоров, семинары, каникулы, давку в коридорах… Просто смехота. Весь мир продолжал суетиться, а их личный мир застыл, затих. Их точило горе, тусклое, бесшумное, ничего не шепчущее, горе медленно зреющее, скрытое. Они очутились в той среде, где заботы неустранимы. Словно земля затряслась под их ногами, и тут кончилась их юность. Само собой разумеется, все любимые и близкие были живы. Умер только некий образ мира, и с ним та самая устойчивость, которая до сего времени не подвергалась сомнению, ибо была основана на незыблемом фундаменте. Никто не умер…
Но идея смерти проникла в их столь надежно защищенную вселенную. Смерть… они знали, что она существует, но для других, не для них. И вот внезапно они почувствовали себя сиротами. Сиротами на пороге бунта. Если бы кто-нибудь попытался им внушить, что не стоит устраивать такого тарарама, в сущности, из-за ребячества, что причина их терзаний не заслуживает отчаяния, они искренне удивились бы подобному непониманию.
Они снова взялись за учебу, приходили к самому началу лекций, срывались с места, прежде чем профессор успевал докончить последнюю фразу, так как им чудилось, будто заклеймивший их проступок явственно виден другим. Юридический факультет, Сорбонна… Все, чему обучали в этих древних стенах, с тех пор как мальчики повзрослели, казалось им ненужным. Дени, студент медицинского факультета, вроде бы ближе к действительной жизни. Во всяком случае, так принято было думать, а ведь сорвался именно он… тот, кто должен был быть наиболее стойким, тот, кто сталкивался с настоящей нищетой, тот, кто видел агонию людей, именно он не вынес того, что счел предательством. Так по крайней мере решили Даниэль с Давидом после долгих утомительных разговоров, где в сотый, тысячный раз повторялось все одно и то же. На эти диалоги уходили целые вечера.
«Да, конечно, Дени считал своим долгом выразить себя в каком-нибудь акте отказа от стеснявшей его действительности, а по существу, выразил свою тоску. Поэтому он и угнал машину. Мог бы так же легко затеять драку, убить, покончить с собой. Для него главное было действовать».
Разве важно, какая именно догадка была правильной!
Как-то утром Дени наконец решился выйти из своей комнаты. На рассвете. Оставив дверь широко открытой, чтобы братья, проснувшись, знали, что его нет дома. Вернулся он поздно вечером и снова заперся до утра… Назавтра то же самое. Он отказывался вступать с братьями в разговоры, несомненно боясь, что они окончатся ссорой. После угона машины он не перемолвился ни словом ни с Даниэлем, ни с Давидом.
Однажды вечером Даниэль, совсем потерявшийся, не помня себя от тревоги, попытался силой взломать эту проклятую дверь. Но тщетно. Дени замкнулся. В различных значениях этого слова. На следующее утро Давид обнаружил в столовой на обеденном столе записочку: «Не можешь ли ты положить ко мне в комнату двести франков? Не можешь, неважно. Спасибо». Подпись: «Дени». Другими словами: «И не пытайся обложить меня как зверя, лучше я без денег обойдусь».
Само собой разумеется, деньги были положены на указанное место.
Шли дни. Мало-помалу к новому положению даже привыкли. Произносили все те же будничные слова, но главное — таились в молчании. Установился какой-то своеобразный график. Даже Селина больше не ругалась. Обычно она обслуживала пять человек, вернее сказать — чаще всего — четверых. А сейчас — двоих. Даниэль страдал от теперешней их жизни, как от несправедливости: «Когда дети бегут из дома, это нормально. Но родители… Очутиться в один прекрасный день с глазу на глаз с судьбой, которая, в сущности, дело взрослых…»
Тем не менее Даниэлю с Давидом приходилось жить, но они считали, что это не жизнь, а Голгофа.
Наконец пришло письмо: «Мы не решили окончательно, когда вернемся. Возможно, на обратном пути мы еще куда-нибудь завернем…» Засим следовало подробнейшее описание Катманду. «В наигранно-веселом тоне», — определил Давид. Четыре странички, исписанные мелким почерком, были прочитаны, затем перечитаны раз пять и положены на комод в прихожей. Без всяких комментариев.
Даниэлю тоже тон письма показался каким-то неестественным. Пытающимся что-то скрыть. Но что? Во всяком случае, родители детям так не пишут. Конечно, они не в курсе того, что произошло в Париже, но это не довод… К тому же письмо было только от Дельфины. Правда, она употребляла местоимение «мы», но за этим «мы» проступало «я», которое никого не могло обмануть. Что-то произошло в Непале у родителей, как произошло что-то у детей в Париже. Их вселенная, укрытая от бурь, вселенная тепла и нежности, расползалась по всем швам. Что останется от нее после таких потрясений? Какими-то они выйдут из этой бури? Суждено ли им когда-либо обрести друг друга вновь?..