новые блюда, засыпать у него на плече в окне «Суперфайн». Он помнил Рэя только смутно, так что не совсем скучал по нему, но думал о нем каждый день. Когда видел мальчика своего возраста с отцом. Или счастливую пару с ребенком. Когда ел вкусный пирог, когда видел ржавеющие старые седаны зеленого цвета, как у Рэя. Он не помнил, как Рэй умирал у него на глазах, хотя и Линетт, и Джейд спрашивали, и в суде спрашивали, что он видел. Он только помнил свое «не знаю» и ощущение, будто он подвел их, всех этих взрослых, которые смотрели на него с таким видом, что было понятно — они ожидали услышать что-то другое.
Один в комнате Джи повалился на кровать и стал трогать языком коронку. Вроде пока цела, в отличие от каппы, которую он надевал на ночь. Он не знал, почему это происходит: он ложился спать, ни о чем не беспокоясь, и кошмары ему снились редко. Но каждое утро он обнаруживал последствия своей привычки. Челюсть болела, а чтобы разжать зубы, открыть рот и почувствовать, что снова можешь говорить, требовалось несколько секунд.
Проблема как будто не касалась его сознания — неважно, как проходил его день, о чем он думал, — он скрежетал не меньше и не больше. Проблема была в теле. И дело не только в больных деснах, не только в крови, которую он сплевывал в раковину, когда чистил зубы. Иногда он вдруг понимал, что стоит, подняв плечи до ушей или сжав кулаки, а иногда, когда он лежа слушал музыку, он вдруг замечал, что ноги у него как палки. Он нашел способ справляться, выплескивать мерзкие чувства. Он делал это в школьном туалете, под одеялом у телевизора, у себя в комнате. Проблема все равно возвращалась, но пригасить ее на время тоже помогало.
Джи потянулся, выключил свет и сунул руку в штаны. Он стал двигать рукой туда-сюда. Кожа была сухая, но было приятно, и он проигнорировал привычное чувство неловкости за то, что делал. Он не остановится, об этом не могло быть и речи. Он стал тереть сильнее, и дело пошло глаже, ровнее. Рука скользила, а он помогал себе мыслями. Эти пальцы — не его, это дыхание — не его. Женщины — женщины у него в воображении, женщины у него в комнате. Женщины старше него, женщины, которые его любят. Женщины без лиц, их части тела, которых он никогда не видел вживую. Женщины, которые существовали только в этот момент. Они говорили: ты идеален. Они говорили: кончай. Говорили раз за разом, раз за разом. И скоро он улетел, и повсюду разлилось удовольствие — там, где он держал руку, но и в других местах: в пальцах ног, по взбудораженной коже, по потеплевшему лицу. Он был свободен, он был нигде. Он чувствовал свою легкость, он чувствовал, как парит. Все его нутро вытекло наружу и превратилось в большое облако энергии, мерцающее вокруг. Он был опустошен. Было мокро, пусто, хорошо. Его челюсти разжались.
Одни говорили, что инициатива началась в округе. Город менялся. Многие переезжали поближе к центру; деловой совет разработал пятилетний план возрождения Главной улицы; старые фабричные дома ремонтировали под дома для одной семьи. В город возвращались деньги, надо было опережать перемены. Если свести воедино школьные системы города и округа, можно будет распределить детей — и налоги — правильно.
Другие говорили, что это все выдумки мэра. Он черный, близится конец его срока, и прежде чем уйти, он хочет оставить такой след: обратить вспять исход белых, который так ударил по городским школам много лет назад, особенно на восточной стороне, где он вырос. Он рассчитывал, что в центре города в его честь повесят табличку, прямо напротив памятника солдатам Конфедерации.
Были и те, кто говорил, что давно пришло время, что федеральные законы уже не одно десятилетие требуют того, что делается только сейчас. Наконец-то школьный совет отвечает за свои слова на деле. Автобус доезжал за детьми до любых уголков, в школах пробовались новые программы по пению, компьютерным технологиям, искусству. Большинство родителей примирила с объединением именно возможность перевести ребенка в школу с новыми программами.
Поначалу в буклетах использовали слова интеграция и равенство. Местные газеты завалили заметками, грозившими исками за то, что общеобразовательные школы вообще учитывают цвет кожи. Группа белых родителей назвала это дискриминацией; как пример приводили неудобство басинга[8]. Они собирались в гостиных и обклеивали витрины магазинов в центре своими розовыми листовками.
Когда буклеты перевыпустили, в них появились слова возможности и выбор, а также в двух абзацах приводилась квота на число учеников с бесплатными обедами. В остальном делали упор на новые программы и способы перевода. Трюк сработал, идея пользовалась успехом. Но Лэйси-Мэй они не провели.
Она не собиралась в это влезать, но все эти разговоры про неравенство и равные шансы для всех семей выводили ее из себя. Конечно, в этой жизни много проблем, но они, как правило, дело рук самих людей. Лэйси-Мэй так считала: можно винить мир, можно придумывать аргументы и винить прошлое. Но это все равно что винить тень, выискивать причину, когда в конечном итоге причина — ты сам.
Когда Ноэль наконец поднялась из подвала, Лэйси-Мэй сидела за кухонным столом и делала плакаты. После того как они вернулись домой с собрания, Ноэль заперлась внизу и не стала ужинать. Теперь уже стемнело, и она прокралась на кухню, налила себе стакан воды из-под крана. Разрезала пополам лимон и выдавила в стакан, прямо с косточками. Она посмотрела на сделанные матерью таблички. «Наш Техас, наши школы! Защитим наших детей! Не наши проблемы!»
— Тебе плохо? — спросила Лэйси-Мэй.
— Как сказать, глядя на эти плакаты, хочется блевануть. — Ноэль осушила стакан и наполнила еще один. — Ты в курсе, что мы живем в городе, да? А твои друзья пытаются не пустить городских детей в окружные школы.
— Западная сторона — совсем другое дело, — сказала Лэйси-Мэй. — Наши школы — хорошие. Ты хочешь, чтобы их испортили? Могла бы помочь.
— Не дождешься.
Ноэль пошла в гостиную, где ее сестры смотрели по телевизору сериал про вампиров. Маргарита сохла по бледному главному герою, у Дианы на коленках разлегся вверх пузом Дженкинс. Хэнк пил пиво в своем кресле и