силы, которых у правительства не было; это правда; но наряду с простым «патриотизмом» у нее было стремление воочию показать
преимущество «общественной» работы над «бюрократической». Вся работа союзов была поэтому работой и политикой. И еще знаменательней перемена народного настроения. В эпоху войны союзы жили только на
государственные ассигнования, все их деньги шли от
правительства. Но на этот раз никто этого знать не хотел; комфорт и удобства земских санитарных отрядов и госпиталей сопоставлялись с бедностью казенной военной санитарии, которой приходилось обслуживать все, а не только то, что они
выбирали. И в преимуществах общественных учреждений видели преимущество самой «общественности» над правительством. Все старания власти и ревниво относившейся к этому императрицы объяснять, что все это сделано на средства казны, опубликовывать точные цифры не встречали в войсках никакого доверия.
Отношения переменились.
Если голод 1891 года был началом оживления общества, которое не уничтожилось сразу только потому, что его потом запретили, если немедленно за голодом и не без причинной с ним связи возникла идейная полемика марксизма и народничества, в которой неразумное правительство поощряло своих более опасных врагов, то настоящий и резкий перелом в настроении совпал с переменой царствования. В России было традицией, что перемена политики совпадала со сменой ее самодержцев. Все давало основание ждать такой перемены при воцарении Николая II. Он вступил на престол в благоприятных условиях[296]. Ему не пришлось перешагнуть, как Александру III, через окровавленное тело отца. Общество казалось спокойным; кончина Александра III сопровождалась проявлением скорби, которого не вызвал даже трагический конец Александра II. Самодержавия никто не оспаривал. Ультиматума, вроде письма Исполнительного комитета, никто не предъявлял государю. Возвращение к нормальным условиям жизни не могло показаться доказательством слабости. Было естественно ждать поворота.
И его ждали. Жадно ловили малейший намек на него. Надеялись на молодость государя, которая должна была его сделать более доступным человеческим чувствам. В день своей свадьбы он распорядился удалить полицию, охранявшую «молодых». А. А. Пороховщиков в своей газете на основании этого немедленно объявил этот день, 14 ноября, концом «средостения»[297]. Рассказывали с восторгом, будто новый государь тяготился «охраной» и выезжал гулять без предупреждения; будто в Варшаве он говорил по-французски, «чтобы не задеть поляков»; надеялись на «либерализм» молодой императрицы. Эти слухи показывали, какой кредит ему тогда делали. Но если все надеялись на перемену политики, то никто не требовал, чтобы она началась с уничтожения «самодержавия». Никто не ставил этого непременным условием. Не потому, чтобы боялись сказать; общество в тот момент этого и не добивалось.
Помню банкет в Москве в честь тридцатилетия Судебных уставов (20 ноября 1894 года) — первое публичное собрание после кончины покойного императора. На него собралось все либеральное общество. Все было полно радужных слухов. Незадолго до этого «Русские ведомости» напечатали передовицу, в которой восхваляли отметки, сделанные новым государем на докладе по народному просвещению[298]. Похвала государю была не в стиле «Русских ведомостей». Но и они усмотрели в высочайших отметках наступление «новой политики». Вполголоса сообщали, будто сановники догадались, что наступило время крутых изменений, и забегали вперед; что Государственный совет подал государю меморию о необходимости отменить для крестьян телесное наказание. Поэтому речи на банкете были полны оптимизма. Когда присяжный поверенный Н. В. Баснин сказал несколько слов о перспективах, которые теперь открылись дли просвещения, встал старый М. П. Щепкин. «Учить, — сказал он, — и в то же самое время сечь — немыслимо; если в России будут учить и после все-таки сечь, я скажу, что у нас народ учат только затем, чтобы он больнее чувствовал свое унижение. И я верю, что скоро раздастся мощное слово нашего молодого государя, который положит конец этому стыду!»
Старый либерал, ученик и поклонник Грановского, пострадавший за то, что в свое время написал о Герцене некролог[299], Щепкин в таких выражениях говорил о самодержце. И это никого не оскорбляло; это было общим явлением этого «сладкого мига» нашей новой истории. Как далеко это было от ультиматума народовольцев 1881 года!
Иллюзии о Николае II разделялись даже в том Тверском земском адресе, который вызвал знаменитый окрик государя и облил холодной водой либеральные упования. Об этом адресе рассказал его составитель Ф. И. Родичев («Современные записки», № 53[300]). В нем не было ни единого намека на конституцию. Он заканчивался фразой: «Мы ждем, государь, возможности и права для общественных учреждений выражать свое мнение по вопросам, их касающимся, дабы до высот престола могло достигать выражение потребностей и мысли не только представителей администрации, но и народа русского… Мы верим, что в общении с представителями всех сословий, равно преданных престолу и отечеству, власть Вашего Величества найдет новый источник силы и залог успеха в исполнении великодушных предначертаний Вашего Императорского Величества»[301].
Позднейший либерализм был склонен настаивать на неизменности своей политической линии. А. А. Кизеветтер в книге «На рубеже двух столетий» оспаривает мнение Богучарского об отсутствии конституционных требований в земских собраниях[302] и утверждает, будто Ф. И. Родичев сказал речь, в которой совершенно ясно указывал на необходимость конституционных гарантий[303]. Эту легенду теперь разрушил сам Родичев, напечатав в № 53 «Современных записок» свою тогдашнюю речь. Она приводит к обратному выводу. Вот что Родичев тогда говорил: «…закон, ясное выражение мысли и воли монарха, пусть господствует среди нас и пусть подчинятся ему все без исключения и больше всего представители власти». Здесь нет намеков на конституцию; закон определяется как мысль и воля монарха. Родичев надеется только, что «голос народных потребностей, выражение народной мысли всегда будут услышаны государем, всегда свободно и непосредственно, по праву и без препятствий»[304]. Если это намек, то только на совещательное представительство при самодержце. Самодержавие остается незыблемым: народу мнение, воля — государю. Родичев мог в душе думать иное, но иного он не сказал, и свою речь он кончил словами: «Господа, в настоящую минуту наши надежды, наша вера в будущее, наши стремления все обращены к Николаю II. Николаю II наше ура!»
Можно судить о настроении среднего общества, когда таким языком говорил даже сам Родичев; были, вероятно, люди иных настроений, скептики, язвительно смеявшиеся над надеждами либералов. Общество было не с ними. Оно заразило самого Родичева, ибо иначе он таким языком говорить бы не стал. Кто знал Родичева, согласится, что такие слова о государе он не мог бы сказать из одной только «тактики».
Через немного лет все стало иным, но неправильно смотреть на прошлое через эти очки. Нужно признать: от Николая II ждали не конституции; ждали только прекращения реакции, возобновления линии шестидесятых годов, возвращения к либеральной программе. Даже те, кто хотел конституции,