Да их и в самом деле не было. Это было так необыкновенно, так счастливо! И о каком его горе она говорила, и отчего всхлипывала, уткнувшись ему в плечо, если не могло для него быть большего счастья?..
Если бы Василий мог сейчас чему-нибудь удивляться, то, может быть, удивился бы тому, что он, никогда даже не целовавший женщину, сейчас делает все без тени неловкости, с каким-то необъяснимым умением — нет, не умением, совсем не умением, а с тем сильным чувством, которое позволяет не ошибаться во всем, что слабее этого чувства. То есть вообще ни в чем позволяет не ошибаться.
Наверное, выходя к нему, Елена одевалась торопливо: под платьем у нее ничего не было, а само платье было такое легкое и тонкое, что совсем не мешало, как будто не было и его.
Он расстелил штормовку в тени высокой скалы, нависшей над берегом, и Елена легла на нее прежде, чем он успел подумать, что камни и через штормовку слишком твердые, и что же сделать, чтобы ей не было больно лежать на камнях? Он подумал об этом, конечно, подумал, но одновременно с этой своей мыслью услышал ее шепот:
— Не хочу я теперь ни о чем думать… Господи, дай же хоть немного счастья!
И, не зная, кого она просит о счастье, его или Бога, Василий лег рядом с нею.
Что она счастлива с ним, он чувствовал каждое мгновенье. Это было так странно! Никогда и никто не был счастлив просто оттого, что он рядом, а сейчас он ведь всего лишь был рядом и делал все так же просто, как дышал. Он прикасался губами к ее щекам, губам, к груди в глубоком вырезе платья; она сама расстегивала пуговки, чуть опережая его поцелуи, и вдруг вышло так, что он уже целует ее грудь, совсем ему открытую. И еще одна была странность: вечером, когда он только обнял ее, то в глазах у него сразу потемнело и он перестал сознавать, что с ним происходит, а теперь, когда его близость к ней стала уже близостью в ней, в ее теле, — теперь он чувствовал и видел все совершенно отчетливо и ясно. Оказалось, в Елене есть что-то… проясняющее, да, именно проясняющее! Он почувствовал это в ту самую минуту, когда она обняла его спину ногами и немного, совсем чуть-чуть, помогла ему — помогла даже не сделать все правильно, а только понять, что же он должен делать, чтобы слиться с нею совсем, влиться в нее, как речной поток, шумевший рядом, вливался в предназначенные ему берега.
И все время, пока это длилось — наверное, очень недолго, но так для него пронзительно, — Елена обнимала ногами его спину, охватывала руками его шею и прижималась к нему, и прижималась с таким же, как у него, счастьем. Да, ее счастье было таким же, этого невозможно было не почувствовать. Он и чувствовал, он всю ее чувствовал — до тех пор, пока все у него внутри не забилось и не перестало быть чувством, потому что превратилось в пульсирующий горячий клубок, который покатился по всему его телу, от головы до кончиков пальцев на ногах. Ему показалось, что он перестает быть собой — человеком, а становится чем-то таким же природным, как электрический ток или магнитный импульс.
То есть, конечно, он подумал об этом уже потом, когда все это — судороги, в которых он забился, стон, которого не сумел сдержать, даже заскрежетав зубами, — кончилось, и оказалось, что Елена лежит уже не под ним, а рядом, а он часто и коротко дышит в ее растрепавшиеся волосы.
Он совсем не стеснялся видеть ни ее голую грудь, ни даже собственное голое тело. Хотя невозможно ведь было не понимать, как непригляден он сейчас — потный, в спущенных штанах и в задравшейся рубахе.
В Елене была какая-то особенная правда, рядом с которой неважными становились все неловкости, из которых наполовину состояла первая близость.
Она подняла голову от его плеча и посмотрела ему в глаза, прямо и чуть снизу. Василий видел ее глаза так ясно, как будто ночь расступилась вокруг ее лица.
— Ты такой хороший, — тихо сказала Елена. — И за что мне это? Я понимаю, глупо сейчас об этом говорить, но я все равно хочу сейчас, сразу… Я ему давно не жена, то есть… то есть я… только с тобой, ты понимаешь?
Василий понял, что это из-за него она так осторожно подбирает слова, а не называет свои отношения с мужем просто и прямо. Она больше не говорила ему «мальчик нежный», но в ее нынешней боязни прямых слов те, прежние слова, все равно звучали.
— Зачем ты, Лена? — Он положил руку ей на голову; волосы были как тоненькие серебряные провода, по которым шел почти неощутимый ток. — Мне это все равно. Я тебя люблю. Ты же теперь со мной будешь, да?
Он совершенно случайно произнес это вопросительным тоном. Ему казалось, что иначе и быть не может. Конечно, она будет теперь с ним, и совсем не потому, что не близка с мужем, а потому… Потому что в этом состоит единственная правда, а единственную правду они оба понимают одинаково.
Поэтому, когда Елена вдруг отшатнулась от него, как будто он сказал что-то страшное, Василий оторопел.
— Нет! — вскрикнула она.
И тут же прижала руку ко рту. И в этом ее безотчетном жесте было что-то такое, от чего у него мгновенно похолодело в груди. Потому что в короткие страстные минуты она совсем ведь не замечала, как громко звучат их голоса, их вскрики, стоны, обрывки горячих слов, — а теперь вот заметила, значит, стала думать о каких-то посторонних, совершенно для него не важных вещах.
— Нет, — повторила Елена; теперь ее голос звучал спокойно, не громче речного шума. — Я с тобой не буду. Жить с тобой не буду.
— Но я не могу… так, — пробормотал он.
— Я понимаю. — Ее улыбка была в темноте почти не видна, но ясно слышалась в голосе. — Еще бы ты так мог, мальчик мой хороший! А я, Васенька, вся холодная до костей, и даже ты меня своей трепетностью уже не отогреешь. Поэтому лучше тебе про эту ночь забыть, и поскорее.
— А тебе? — Его голос прозвучал так глухо, что странно, как она его вообще расслышала. — Тебе это тоже лучше?
— А что мне лучше, что хуже, тебе думать ни к чему. Хочешь смолоду камень себе на шею повесить? Не выйдет, Вася, я не позволю. Камень, камень, — повторила Елена. Наверное, она без слов почувствовала его недоумение, потому что до сих пор, несмотря на холод всего, что говорила так безжалостно, не вынула свою руку из его руки. — С замужней путаться и всегда-то обуза, а тем более с такой, как я. Одни родственники чего стоят… А муж у меня злобное ничтожество, что ему в голову взбредет, никому не известно. И неужели ты думаешь, я тебе позволю во все это влезть? Мне, конечно, цинизма давно уже не занимать, но все же не настолько. Поэтому ты к нам больше не приходи, так и правда лучше будет. И ночами здесь не стой. А то я сегодня уснуть не могла — чувствовала, что ты за ежевикой прячешься, — улыбнулась она. И повторила еще спокойнее: — Не надо, Вася. Извини, но жизни ты совсем еще не знаешь. Вот этой блевотины, из которой она на три четверти состоит. И не надо тебе ее знать — поживи с молодой душой. А я десять лет, на которые тебя старше, за тридцать считаю — такие были годы… Пусти руку, милый, я встану.