Пожалуй, Лолина шляпка действительно была самой красивой — во всяком случае, на трибуне, где разместились личные гости месье Мартеля, главного спонсора скачек. Хотя вообще-то в этой шляпке не было ничего особенного: широкая лента вокруг тульи, кружевная вуаль… Наверное, дело было лишь в том, что накануне, еще в Москве, когда она делала эту шляпку из тафты и кружев, Лола почему-то вспомнила, как Анна Каренина следила за скачущим на лошади Фру-Фру графом Вронским. Почему вспомнила, непонятно — самой ей совершенно не за кем было следить на этих скачках, так что повода для ассоциаций не было никакого. Повода не было, но результат оказался впечатляющим: зеленоватая неплотная вуаль добавляла загадочности Лолиным глазам, и без того непроницаемым. Обрывком такого же зеленого кружева «шантильи» она отделала туфли, и эта совсем уж малая мелочь придавала всему ее облику такой шарм, который было совершенно невозможно объяснить словами.
— Мало в тебе азарта, — сказала она Роману. — Смотри, как все взвелись из-за Мейли Мосс.
— Азарта во мне достаточно. Только я не вижу причин впадать в него из-за какой-то кобылы. Мой азарт в том, чтобы заставить противника ошибаться. И моя удача тоже в этом. Думаешь, этого мало?
Лола хотела ответить, что вообще об этом не думает, но Роман, как обычно, не ожидал от нее ответа. Он вышел из ложи и направился к месье Мартелю, которого уже окружала плотная толпа; Лола пошла за ним:
Она еще в первую свою поездку с Кобольдом заметила, что он не любит Европу. Не любит глухо, тайно, со скрытой злобой на себя же за эту нелюбовь — и все-таки не любит. Удивительно, но Лола сразу же поняла, почему, хотя к тому времени сама она едва успела привыкнуть хотя бы к Москве, а уж Европа была для нее настоящей терра инкогнита, и ничего она в ней не понимала. Зато в Романе ей многое уже было понятно, и потому загадку этой его нелюбви она разгадала так легко, как будто ответ был написан на перламутровой поверхности его глаз.
Он был здесь не вторым и даже не третьим человеческим сортом — он был никаким. Просто чужим. Это совершенно не проявлялось внешне — он не ел с ножа, не сморкался на тротуар, не бил зеркала в парижских ресторанах и, главное, не испытывал во всем этом ни малейшей потребности, — но это было так, и не понимать этого он не мог. Здешняя жизнь отторгала его, выталкивала из себя, как соринку из глаза, и невозможно было разобраться: потому так происходит, что эта жизнь ему не дорога, или наоборот, он тайно ненавидит здешнюю жизнь именно потому, что всегда остается в ней чужим.
Это с трудом поддавалось внятному словесному выражению, но чувствовалось во всем. Едва ли, например, Роман когда-нибудь любил ездить в загаженных подмосковных электричках, но, когда они с Лолой ехали в Эйнтри специальным поездом «Мартель Пульман», билеты на который организаторы скачек вручали словно великую драгоценность, — он явно чувствовал себя не в своей тарелке. Все здесь было не его — и обитые плюшем кресла, и старомодные светильники на столах, и мутноватые — от древности, конечно, не от грязи! — окна, и даже то, что вагоны этого престижного поезда были не пронумерованы, а поименованы. Вагон, в который они получили билет, назывался «Лорд Гиллен» — в честь хозяина какой-то особо выдающейся лошади, выигравшей несколько лет назад кубок Мартеля.
— Идиотский снобизм, — процедил Роман, увидев табличку на вагоне. — На собственной машине ехать в Эйнтри, видите ли, неприлично! Ей-Богу, как вникнешь во все это, так начинаешь понимать пролетарскую революцию.
— Здесь не было революции, — сказала Лола. — Во всяком случае, в обозримом прошлом.
— А жалко! — хмыкнул Роман. — Им не помешало бы. И почему тебе все это нравится, не понимаю.
— Кто тебе сказал, что мне все это нравится? — пожала плечами Лола.
Она взяла с подноса у официанта широкий стакан и, позвякивая ледяными кубиками, отпила глоток виски. Хорошо, что вуаль на шляпке отчасти скрывала ее глаза — Роман не замечал в них насмешку.
— А то нет! Сидишь, хоть бы бровью повела. Как будто родилась в этом их дурацком «Пульмане»!
— Вряд ли кто-нибудь родился в «Пульмане», — заметила Лола. — И зачем ехать на машине, когда поездом в два раза быстрее?
— Да, их кретинские традиции обычно объясняются на редкость рационально, — нехотя процедил Роман.
Правда, на обратном пути он выглядел повеселее. Может, радовался, что все это, немыслимой светскости и немыслимой же престижности мероприятие наконец закончено, а может, просто добрал нужную дозу в одном из бесчисленных баров на ипподроме или в поезде. Впрочем, к спиртному он был равнодушен, поэтому вряд ли перемена настроения могла объясняться правильной алкогольной дозой.
— Устала? — спросил он, когда Лола прижалась лбом к оконному стеклу. — Учти, мы в отель не заедем. Прямо в аэропорт.
Недавно Роман продал свою лондонскую квартиру, потому что присмотрел какой-то сверхъестественный дом, который собрался купить. Дома этого Лола не видела, знала только, что он находится на дорогой улице Кенсингтон Палас Гарденс, отделан тем же мрамором, что и индийский Тадж-Махал, и стоит каких-то немыслимых денег, а потому переговоры о покупке затянулись и, пока они ведутся, Кобольд останавливается в отеле.
— Не устала.
Она отодвинулась от окна, за которым быстро сгущались апрельские сумерки, превращая и без того пасторальный пейзаж совсем уж в викторианскую картинку.
— Интересно, удастся мне когда-нибудь обнаружить, что тебе не чуждо хоть что-то человеческое? — насмешливо поинтересовался Роман. — Ладно, не напрягайся. Грош тебе была бы цена, если б не твоя невозмутимость. — И деловито добавил: — В Париж мы на два Дня. Если хочешь что-то купить, рассчитывай время.
Лола вспомнила, как они приехали в Париж впервые, год назад. Роман тогда сказал, что они пойдут в какой-то очень дорогой ресторан, и она спросила: «Мы будем есть устриц?» — а он только усмехнулся: «Какие устрицы в мае?»
Уже потом Бина объяснила ей, что устриц едят только в те месяцы, в названии которых есть буква «р». Роман никогда не снисходил до объяснений. Сначала это повергало Лолу в оторопь, потом стало злить, а потом она поняла, что это удобно, потому что не требует с ее стороны никакого душевного напряжения. С Романом вообще было на редкость удобно; она с самого начала в нем не ошиблась.
Он много ей давал, не требуя при этом никакой сердечной отдачи, и это было для нее важно, потому что душа ее была по отношению к нему как-то совершенно… неподвижна: ни страстей, ни горечи, ни счастья. Ну да, счастья тоже не было. Но разве оно вообще было у нее когда-нибудь? Его ведь и не было с тех пор, как кончилось детство, когда счастье заключалось в самом существовании и было так же безотчетно, как дыхание.