— А потому что это долгие деньги, — сказала она, выслушав рассказ Лолы о том, как на исходе своего первого парижского дня она пила чай в гостиничной Галерее гобеленов, как играла арфа, как тихо разговаривали люди за соседними столиками, как звуки растворялись в золотящемся воздухе зала, как неслышно скользили по наборному паркету официанты и как все это почему-то казалось таким естественным, привычным и правильным, словно иначе и не могла идти жизнь. — Очень длинные деньги, Лолка, очень долгие. У них прабабушки в этих гобеленах чай пили, так что все лишнее за сто лет уже отсеялось. И демонстрировать, какие они крутые, никому уже не хочется. Это тебе не наши ублюдки в Куршевеле.
Что такое «наши в Куршевеле», Лоле рассказывал Роман. Когда он ездил на этот французский горнолыжный курорт, Лола болела гриппом и лежала с температурой сорок. Правда, она готова была ехать и с температурой: она трезво оценивала свое положение при Кобольде и понимала, что он справедливо считает ее специально предназначенным для подобных мероприятий атрибутом своей жизни. Но Роман сам решил оставить ее в Москве.
— Не хватало мне еще труп твой перевозить, — сказал он. — — Что я, зверь? К тому же все и так тебя уже видели.
Сам он съездил туда без удовольствия, только по необходимости — надо было, как он сказал, обозначить статус и появиться сразу после Нового года, когда в Куршевеле собирался московский бизнес-бомонд. Вообще же Роман с его интровертностью ненавидел подобные мероприятия: когда тихое альпийское местечко гудело от безудержной гульбы, и русские олигархи наперебой демонстрировали друг другу, у кого круче номер в отеле, бутылка вина в ресторане, шуба любовницы и даже такая мелочь, как горные лыжи. Его все это злило, но злило ровно в той же мере, в какой злили его скачки в Эйнтри. Лола догадывалась, что он хотел бы находиться где-то посередине — между европейской аристократией с ее долгими непоказными деньгами и богатыми русскими с их страстным желанием взять от жизни все и сразу.
Но никакой середины не было, и с этим он ничего не мог поделать.
Войдя в номер, Лола остановилась у окна и долго смотрела на сияющую огнями авеню Монтень. Улица спускалась к Сене, к мосту Альма, тому самому, на котором начиналось действие «Триумфальной арки». Она знала Париж по книгам, которые были в папиной библиотеке — Дюма, Гюго, Ремарк. Хемингуэй… Этого оказалось достаточно, чтобы сразу, в первый же приезд, почувствовать, какой значительной и глубокой жизнью пронизан этот город.
«Как же ты знал, что я его увижу?» — подумала Лола.
Она даже не подумала это, а произнесла, пусть и не вслух. Ей казалось, если она проговорит эти слова, хотя бы мысленно, то папа сможет ей ответить.
— Вещи завтра разберешь. — Оказывается, Роман наблюдал за ней все то время, что она стояла у окна и смотрела на потоки огней, текущие по авеню Монтень и по Елисейским Полям. — Давай лучше в койку побыстрее. — И добавил: — Так тебя трахнуть хочу, аж скулы сводит. Достала меня за целый день вся эта тухлятина.
Лола вздрогнула и отошла от окна.
Ее давно не смущало, что, когда он хочет ее, то всегда говорит об этом вот так, прямо, и что никогда не позволяет выключить свет во время секса. Она уже поняла, что жизненная ненасытность выглядит у мужчин именно так, и вовсе не мечтала о том, чтобы эта ненасытность была подернута каким-нибудь романтическим флером. В конце концов, это было совсем не худшее, чем жизнь сообщала о том, что она до грубости понятна. А телу это было даже приятно.
— Все снимай, а туфли оставь. — Роман расстегнул брюки. — Порадуем себя эстетическим извращением. Я бы и шляпку на тебя опять нацепил: голая баба в вуальке — это возбуждает. Да все равно слетит. Ну, Лолка, погнали, погнали, — нетерпеливо выдохнул он, подталкивая ее перед собой в спальню. — Сегодня сзади давай, по-мусульмански.
Спереди, сзади, сверху, снизу — это было ей все равно. Она давно уже научилась получать удовольствие от любой позы — для этого надо было только закрыть глаза и не думать о мужчине, который каждый раз набрасывался на нее с таким жадным нетерпением, как будто ему приходилось воздерживаться подолгу, а не получать желаемое по первому требованию. Да и вообще ни о ком не надо было думать, только о себе; на эти-то правильные мысли тело и отвечало удовольствием. И в этом удовольствии тела при полном спокойствии сердца жизнь проявлялась как она есть, без обмана. Так же она проявлялась и в прямых, коротких словах, которыми Роман обозначал свою потребность в этой роскошной женщине, в которой его возбуждало все: и непонятный блеск ледяных зеленых глаз под вуалью, и гибкое тело, которым он мог распоряжаться полностью, но которое все равно принадлежало только ей Самой, и даже кружево «шантильи» на туфельках, каблуки которых остро царапали его бедра, когда эта женщина выполняла все, что он хотел, но принадлежала ему при этом не больше, чем покрытая снегом вершина памирской скалы.
ГЛАВА 2
Чем хорош был Париж — это, конечно, тем, что по нему можно было бродить бесконечно, притом по кругу, и каждый раз натыкаться на что-нибудь новое. Иногда это новое можно было увидеть — пьешь чай в знакомом кафе и вдруг замечаешь на стене какие-то ноты в рамочках, спрашиваешь хозяйку, и та сообщает, что это оперные партитуры, собственноручно записанные Моцартом… А иногда увидеть это новое было нельзя, но зато можно было почувствовать яснее, чем видимое глазами.
С Лолой такое случилось в первый же приезд. Роман был на каких-то переговорах и, как обычно, не заботился, чем она занята в его отсутствие. Это являлось одним из тех качеств, которые Лола вообще ценила в нем и которому в Париже просто не было цены. И вот она шла поздним вечером одна по короткой улочке между бульварами Сен-Жермен и Сен-Мишель, соображая, как бы ей поскорее выбраться на авеню Монтень, потому что Роман вот-вот вернется и к его возвращению ей надо быть в отеле, — и вдруг почувствовала острый запах цветов. Было совершенно непонятно, откуда он взялся: только что вокруг пахло лишь южной кухней из многочисленных греческих ресторанчиков, которыми изобиловала эта улица. Лола остановилась в тени какой-то церкви, на колокольне ударил колокол, цветы запахли еще томительнее, и она вдруг поняла, почему этот запах кажется ей таким знакомым. Она стояла на той самой улице, по которой д'Артаньян, сгорая от ревности, шел вслед за Констанцией Бонасье, когда та несла батистовый платок герцогу Бэкингему, чтобы вызвать его на свидание к королеве… Люксембургского сада тогда еще не было, но, наверное, было много других садов, и цветы пахли точно так же, и тревожно звучал в тишине стук дверного молотка, и колокол церкви Сен-Северен звонил в кромешном мраке…