ублажить мать, Нерон пожаловал высокие посты тем четверым, которые не перестали открыто выражать ей свою дружбу. Один стал прокуратором Египта, другой – прокуратором Сирии, третьему досталось руководство публичными развлечениями, и, наконец, четвертому – контроль за поставками продовольствия в Рим.
Вероятно, одновременно с этим Нерон отдал руководство полицией метрополии Софонию Тигеллину, тому самому коневоду, которого Калигула в 39 году отправил в ссылку за неподобающую связь с Агриппиной и которого она вернула в Рим, когда стала императрицей, и теперь он был одним из ее фаворитов.
Вместе с тем Нерон чувствовал, что Парис честно выполнил свой долг, сообщив ему то, что он слышал, поэтому издал указ, которым объявил, что обстоятельства его рождения таковы, что, во-первых, его ни в коем случае нельзя считать рабом, во-вторых, та сумма, уплаченная им Домиции за свое освобождение, должна быть ею возвращена и что ему полагаются все привилегии свободного римского гражданина. Действия императора, видимо, взбесили Домицию до такой степени, что это порадовало его мать, но Нерон сделал это скорее не ради Агриппины, а ради Париса, ибо Парис был великий актер, а драматическое искусство, по мнению Нерона, заслуживало общественного признания.
Не успело улечься волнение, вызванное этим предполагаемым заговором против власти и жизни Нерона, как разразилась очередная гроза, вызванная попыткой некоего опального чиновника казначейства Паета вернуть себе благосклонность императора, обвинив Палласа и Бурра в том, что они готовят заговор с целью посадить на трон Фауста Корнелия Суллу. Этот аристократ, представитель знаменитого семейства Сулла, был женат на Антонии, дочери императора Клавдия от его жены Элии Паетины и сводной сестре Октавии и Британника. В обвинении утверждалось, что, будучи зятем покойного императора, Сулла осмелился мечтать, чтобы свергнуть Нерона и занять его место на троне. Несмотря на то что эта история не вызывала у императора полного доверия, он назначил официальное разбирательство дела в суде. Вместе с тем его хорошее отношение к Бурру проявилось в том, что ему было позволено сидеть на судейской скамье, в то время как Паллас выступал ответчиком. Паллас с жаром отверг все обвинения против него, а когда его спросили, не говорил ли он о Сулле кому-нибудь из своих вольноотпущенников, он – сам бывший раб – высокомерно ответил, что вообще никогда не соизволил бы говорить с кем-либо из своих слуг и что он всегда выражает свое удовлетворение кивком или движением руки, а все свои приказы отдает в письменной форме. Нерон оправдал его из уважения к Агриппине, а обвинителя отправил в ссылку. Но, как утверждается, удовлетворение, которое испытал Рим оттого, что богатый вольноотпущенник избежал наказания, было далеко не таким явным, как всеобщее возмущение его высокомерием. Что же касается Суллы, то молодой император, хотя и имел смутные подозрения насчет него, продемонстрировал ему такое же уважение, как до этого Рубеллию Плавту. Он не выказал никаких признаков неудовольствия и не предпринял против него никаких шагов – факт, говорящий об исключительной снисходительности, присущей ему в то время. Если бы на троне сидел один из прежних императоров, ни Палласу, ни Сулле не удалось бы сохранить жизнь.
В то время когда Агриппина переселилась из дворца в собственный дом, Нерону было 17 лет. В декабре 55 года он отпраздновал свое 18-летие, и с тех пор до достижения им 20 лет у него, похоже, наблюдались постоянные, хотя и не вполне понятные проблемы с матерью, непопулярность которой непрерывно возрастала. Народ не мог забыть совершенные ею многочисленные убийства и другие преступления, а ее надменные манеры и то, что она всегда строила из себя добродетельную женщину, вызывало всеобщее возмущение. Иной раз люди доходили до того, что, стоя под окнами дома Агриппины, выкрикивали оскорбления в ее адрес или мешали ей спать, подражая кошачьим крикам. Одновременно с этим в суды поступали мелкие, но раздражающие обвинения со стороны тех, кто утверждал, что она их обманула, и видел в ее падении возможность получить сатисфакцию. Однако ничто не могло смирить Агриппину и заставить ее отказаться от мысли, что, как мать императора, она должна добиться от него послушания. С высокомерием, доходившим до полной слепоты, она словом и делом раз за разом отстаивала свои материнские права, будто Нерон был еще ребенком, и ничто не могло поколебать ее уверенности в том, что править должен не он, а она.
Нет сомнений, что Агриппина постоянно думала о своих проблемах, но так никогда и не увидела их причины. Она считала, что именно Нерон несет ответственность за все ее неприятности, и ее чувства к нему, по-видимому, часто были отравлены злобой, доходившей почти до ненависти. Нерон, со своей стороны, несмотря на то что отстранился от нее и обладал достаточной волей, чтобы самоутвердиться, всегда испытывал перед ней благоговейный страх и был привязан к ней на удивление сильным и глубоким чувством сыновней любви. Очевидно, он с болью в сердце делал все, что мог, чтобы доставить ей удовольствие и облегчить ее боль, и в глазах общества он в те годы производил впечатление излишне послушного сына, проявлявшего слишком много нежности и внимания к этой опасной безнравственной женщине. Люди говорили, что он не смеет остаться наедине с матерью из страха, что она попытается воззвать к самым низменным свойствам его натуры, лишь бы вернуть свое влияние на него и заставить его порвать с Актой, к которой он продолжал питать нежные чувства. Теперь, когда люди узнали, что добродетель Агриппины была сплошным притворством, они стали относиться к ней, как отнеслись бы к немолодой шлюхе, сводне или жестокой содержательнице борделя, женщине, готовой ради достижения своих целей сбить с пути даже собственного сына.
Нерон, напротив, подошел к своей зрелости в зените популярности. Все, кроме старомодной аристократии и строгих традиционалистов, признавали его многообещающим императором, несмотря на его демократические наклонности и нелюбовь к ограничениям и условностям. Золотая молодежь, возможно, была слегка разочарована, поскольку с появлением на сцене Акты он перестал беспокоиться о том, чтобы соответствовать модным веяниям, и его достижения в искусстве роскошной, элегантной жизни были не слишком впечатляющими. В глазах привередливых модников император по-прежнему был несколько неуклюжим и грубым, ему недоставало лоска и культуры. Они посмеивались над его неряшливостью, и что особенно отмечалось – это его безразличие к тому, что он плохо пострижен. Но массы его обожали.
Если в его ментальности отмечали некоторую женственность, так часто встречающуюся у молодых гениев, то этот недостаток, по мнению толпы, компенсировался его любовью к мужественному спорту, в особенности ко всему, что связано с