при
иске Боль
шевик и при
езжал в боль
ничку. Поз
же дру
ганы пе
редали, что Ка
хир со все
ми рассо
рился и ука
тил на ро
дину в Ин
гушетию». В интернате на Нелькобе Кахира задирали, коверкали имя и даже учитель физкультуры однажды запнулся, назвал его Кар-рхар, после чего в классе стали дразнить Вороной. Кличка прижилась.
Когда работал на прииске, один из новеньких, прибывших на участок, углядел его и тут же радостно закричал:
— О, Ворона! И ты здесь?
Ему захотелось въехать по морде бывшему однокласснику, который не сумел запомнить его такое простое и красивое имя «победитель», как не раз поясняла ему мама.
Чернявый и черноволосый, небольшого роста с резкими движениями и мимикой лица, он действительно чем-то напоминал ворону, поэтому кличка окончательно прижилась на участке Игумен.
И только начальник участка Цукан спросил: «Позволь, я тебя буду звать Колей?» Кахир обрадованно закивал головой. Когда начальник спрашивал, кто сможет подменить заболевшего пробуторщика или смывщика во вторую смену, то Кахир откликался и ни разу его не подвел, отрабатывал вторую смену подряд по полной, что всегда удивляло других.
— Ворона-то, молодец. Мелковат, а жилистый парень.
Он не мог играючись, как другие, вскинуть на плечо мешок с цементом, зато подолгу без перекуров отбрасывал пустую породу, делал отводные канавы, отбивал плотики, делал грязную работу без понуканий. Дружбу ни с кем не заводил, жил обособленно в дальнем бараке на улице Стланиковой в той же угловой комнате, где когда-то жил с матерью и отцом, о чем вспоминал с радостным удивлением. Кахир ненавидел всех русских. Он не различал украинец перед ним или немец, еврей или грузин — все они русские, раз говорят на одном языке и называют себя с гордостью «колымчане», словно они некая нация, отдельная от других. И нет среди них ни христиан, ни мусульман, ни буддистов, а вера у них одна — «завтра будет лучше, чем вчера».
Из старожилов Колово в бараке осталась семья Кусковых, да старый электрик Прохор, который получил пенсию, но почему-то тянул с отъездом на материк, продолжал подрабатывать на полставки.
Кахир принес Прохору электроплитку с перегоревшей спиралью в ремонт. Комната напоминала мехмастерскую на прииске, стены в мазутных разводах, стол-верстак с кучей железок, металлическая кровать, засаленная подушка, три грубых табуретки и больше ничего; ни занавесок на окнах, ни фотографий на стенах, ни парадной одежды, чтобы выйти в клуб, в люди на праздник.
Прохор постоянно кашлял и жаловался на безденежье.
— Дочку вырастил, а она укатила в Чернигов и только пишет и пишет: вышли денег.
Кахир искренне пожалел одинокого, больного старика.
— Я тоже, как поднакоплю денег, сразу уеду отсюда.
— Дурак, поживи, пойдут в гору северные надбавки — хорошо заработаешь, купишь дом.
Бледно-серое лицо неожиданно осветилось улыбкой, глаза заблестели. Когда Прохор попросил за ремонт один рубль — отдал без сожаления, хотя новая электроплита в магазине стоила два рубля сорок копеек. В другой раз принес Прохору рыбы, которой купил нерасчетливо с избытком. Старик обрадовался и так старательно благодарил, что Кахиру стало не по себе, словно испачкался в густом киселе.
В мае Кахира перехватила в коридоре жена плотника Кускова Нина: а ты че ж это не на работе?
— Я с вечерней смены пришел.
— Пойдем, красавчик, я тебя борщом угощу, — ухватила за руку и бесцеремонно потащила на свою половину. А он и не сопротивлялся.
Борщ под рюмку с водкой оказался необычайно вкусным, а к нему еще и котлеты и разговор, что пакуем чемоданы, уезжаем насовсем, может, возьмешь, Кахирчик, из мебели что-то. «Этажерку вот из Усть-Омчуга перла…»
— А матрас пружинный, глянь какой мягкий.
Толкнула с легким смешком-хохотком, и он завалился на кровать, а она уже сверху жаркая и сисястая… Где-то хлопнула дверь на тугой пружине. Кахир яростно извиваясь, вывернулся из-под женщины потный и жалкий в испуге своем, потому что привиделся разрубленный вдоль спины труп отца. Поспешно натянул штаны, сунул в карман трусы и подбежал к двери. Нинка стояла посреди комнаты, светясь своим белым телом, словно свеча, и хохотала, выговаривая сквозь смех: «Ох и топтунишка попался…» Она приехала на рудник в конце семидесятых и не знала, как и за что зарубили топором любвеобильного Асхаба Баграева.
Прохора обнаружила старшая Нинкина дочь. Она с братишкой играла в коридоре в мяч и услышала грохот. Приоткрыла дверь, увидела у порога Прохора с искаженным в гримасе лицом. Закричала. Прибежал Кусков. Всё понял без слов.
— Этого нам еще не хватало! — сказал он в сердцах. Отправился в контору, звонить в райотдел милиции, чтобы определиться с трупом, который через сутки в комнате завоняет страшно.
— А вы его на улицу, временно, — посоветовал дежурный в райотделе, обещая прислать участкового через день-другой.
Кусков позвал Кахира и приятеля из своей бригады, чтобы перенести труп старика в сарайку за домом, где раньше хранили уголь, а чтобы не в грязь, решили положить на землю матрас. Грязный засаленный матрас, обшитый брезентом, оказался необычайно тяжелым. Кахир потащил его волоком, зацепился за порожек, ткань лопнула, посыпались разноцветные пачки денег.
— А вы говорили, помянуть Прохора не на что, — шутила Нинка, складывая на табуретке стопу денег. — Тут на машину и маленький домик в деревне.
Пришел Аркадий Цукан. Удивленно оглядел убогую обстановку комнаты, старика Прохора, который ходил всегда в телогрейке или спецовке и жалился на безденежье. Переложил несколько пачек синих, красных, одна даже фиолетовая, увязанная шпагатом, словно бы убеждаясь, что это не шутка и деньги настоящие. Выдернул пачку трехрублевок, отдал Нинке Кусковой.
— На поминки хватит. Остальное пусть бухгалтер наш оприходует. У старика где-то дочка живет на Украине…
Таких роскошных поминок при трех ящиках водки поселок не знал со дня своего основания.
Кахир работал смывщиком. К вечеру кисти рук становились багрово-красными, ночью под одеялом он не мог их отогреть. Сквозь забытье слышал голос матери о благодатной земле в горной долине, где весной столько цветущих деревьев, что земля покрывается словно бы снегом и растет все, что душа не пожелает… «И даже арбузы?» — спрашивал он. «Да что там арбузы! — отвечала она. — Помидор, как разломишь, он аж искрится и сладкий-пресладкий. Тепло круглый год, рядом горные пастбища, красота вокруг необычная…» Она плакала. Страх прижился и вымораживал душу, еще с той самой поры, когда военные стали сгонять их в центр аула. Никто ничего не понимал. Отец возмущался, обещал пожаловаться Сталину. Его тут же выхватили из семьи, отвели в сторону, связав за спиной руки. А она, тринадцатилетняя, лишь тихо всхлипывала, жалея отца. Потом рассадили на машины и заранее подготовленные подводы,